только этого и надо. Где возьмешь лучших лакеев, чем местные
евреи? И язык литовский знают, и кто кем был, где живет, у
кого скрывается.
Сибирь? Кто сразу вылез в начальство, стал командовать? Таких
подонков среди литовцев нашлось всего лишь пара десятков... не
больше. Мы - народ маленький, но сплоченный. Не привыкли
лизать чужой сапог. Будь он хоть русским, хоть немецким. И
черта с два русским удалось бы так легко нас придушить, не
пойди к ним в услужение наша пятая колонна - литовские евреи.
уж как Гитлер евреев не терпел, рассказывать нечего, - гнев
литовцев направился в одну сторону - против собственных
евреев. Мы сами сделали всю работу. Это было отмщением. За
наши слезы, за нашу кровь, за наше унижение.
гоняют вашего брата, то это не только насмешка судьбы, но и
весьма и весьма логично. Запомни, нельзя долго танцевать на
чужих свадьбах. Протрезвятся и выгонят взашей. Так вот сейчас
и с евреями.
из лагеря через десять лет. То ли за примерное поведение, то
ли потому, что к тому времени во всей России так загулял
антисемитизм, что убийство евреев во время войны уже не
считалось таким уж большим преступлением.
умерла в ссылке. Он постарел, как-то усох. Но не очень
изменился. Волосы на голове оставались густыми, как в
молодости. Лишь кое-где пробивалась незаметная среди рыжины
седина. И зубов не потерял. Сохранил свои. Правда, пожелтели
они, как у лошади. От крутой сибирской махорки.
сплевывая в ладонь.
хибару в Шанцах давно снесли, и на том месте теперь был
стадион. Винцас остался без жилья. И естественно, пошел к
дочери. Кроме Лаймы, у него никого родных в Каунасе не
осталось в живых.
предоставила ему кров в том самом доме, который он занял во
время войны, когда евреев угнали в гетто, и из которого ему
пришлось съехать после войны. Из-за меня. Единственного
законного наследника оставшейся после гибели нашей семьи
недвижимости.
враждебности к Винцасу. Он был болен и жалок. А лежачего не
бьют. Раз уж мы снова очутились под одной крышей, то надо
научиться ладить и не толкаться. Ненависть, дай ей только
волю, совсем отравит нашу жизнь.
Рута. Она не знала своего литовского деда и выросла без него.
Но она все знала о его прошлом. И затаила в душе даже не
ненависть, а брезгливое презрение. Как к ядовитому насекомому.
ночью явился в наш дом и зареванная Лайма разбудила дочь и
повела ее вниз представить деду. Рута назвала его палачом и
убийцей и потребовала, чтобы немедленно покинул дом и чтобы
никогда его ноги здесь больше не было.
вишни, глазами, заключила Рута и убежала по лестнице наверх, в
свою комнату, и там заперлась.
горьким наказанием за все содеянное им. Горше каторги. Он
стоял посреди гостиной как оплеванный. В лагерном грязном
ватнике и латаных штанах, в растоптанных кирзовых сапогах. По
его задубленному от морозов и ветра бурoму лицу ползли,
извиваясь по неровным морщинам, мутные старческие слезы. Он
кашлял взахлеб и сплевывал в руку, машинально вытирая ладонь о
полу ватника.
ослушаться дочери. Тогда вмешался я и сказал, что он может
остаться у нас, я разрешаю, а чтобы не сталкиваться с Рутой,
лучше всего ему ночевать в чулане и с утра пораньше уходить в
город и возвращаться уже тогда, когда она будет спать. Денег
на питание я ему дам.
Я-то скрывался в чулане от немцев, а он? От собственной
внучки. Бескомпромиссно вычеркнувшей его из списков своей
родни, из памяти.
Лайма стала пить пуще прежнего. Я не давал ей денег. Она стала
уносить из дому вещи и отдавать их по дешевке спекулянтам.
Рута, придя домой из школы, старалась не выходить из своей
комнаты и как можно меньше общаться с нами. Кашель деда по
ночам доходил до ее слуха, но она молчала, делала вид, будто
Винцас навсегда покинул наш дом. Я же работал. Как вол. И в
ресторане и на свадьбах. Куда ни позовут. Разрывался на части.
Выбивался из сил. И все заработанное волок в дом и сам готовил
обеды и сам убирал в комнатах. Рута, прежде помогавшая мне,
больше этого не делала, видимо опасаясь столкнуться нечаянно с
дедом.
легализовалось. Он уже не убегал по утрам в город, а сидел на
кухне, и Рута, собираясь в школу, проходила мимо него, не
замечая, словно он был неживым. А он моргал и не сводил с нее
глаз. С застывшей жалкой улыбкой дед любовался своей
красавицей внучкой, и я догадывался, что Рута - единственное
живое существо на земле, к которому он питает искреннюю любовь
и немое молитвенное почтение. Это можно было прочесть в его
слезящихся глазах, когда она, высокая и стройная, проходила
мимо, гордо и отчужденно неся красивую голову на длинной
тонкой шее, и ни разу даже не взглянула на него.
стал законным владельцем дома на Зеленой горе с железным
флюгером на крыше, который давным-давно привез из Клайпеды мой
отец.
навсегда.
уже настолько спилась, что мысль вывезти ее куда-нибудь, а тем
более за границу, казалась нелепой. Что ей было делать в
Израиле? Ей, ярой антисемитке, да еще хронической алкоголичке,
в которой до сих пор при виде евреев разгоралась глухая
ярость.
дом, Лайма отошла как бы на второй план, ничем нам с Рутой не
помогая, но и не мешая. Она механически и бездумно соглашалась
со всем, что мы ей говорили. Подписала, не читая, все бумаги,
нужные для оформления нашего развода в суде. Дала письменное
согласие на отъезд дочери и отказалась от всяческих
материальных претензий к ней. Эти бумаги Лайма писала
собственноручно. Под нашу диктовку. Перо дрожало в ее руке, а
лицо было неживым, как маска. Рута глотала слезы, диктуя ей
казенные фразы канцелярских заявлений, за которыми стояла
жуткая, еще не вполне осознанная трагедия: дочь и мать
расставались навсегда и оформляли этот чудовищный акт
казенными неживыми словами сухого документа.
протянула мне, устремив на меня тусклый отсутствующий взгляд:
лицо. Все еще красивое. Хоть и обрюзгшее, в сетке морщин, с
нездоровой желтизной на дряблой коже.
до нашего отъезда.
усмехнулась Лайма. - Как же не выпить... при расставании. Мы
же люди, а не... звери.
Порой она напивалась до того, что еле приползала домой, не
узнавала ни меня, ни Руты, ни Винцаса, заваливалась спать
прямо на полу в гостиной, и мы втроем тащили на руках ее
тяжелое безвольное тело по лестнице на второй этаж, в спальню,
укладывали в кровать, и я с Винцасом молча выходили, затворив
за собой дверь, а Рута оставалась с матерью и уже одна
раздевала ее и укрывала одеялом.