цикады, восемнадцать, девятнадцать...
начинать все сначала. Я считал, сколько раз прострекочут цикады за
пятнадцать секунд.--Он поднял вверх свои дешевенькие часы.-- Надо только
заметить время, прибавить тридцать девять, и получится, сколько сейчас
градусов жары.-- Он глянул на часы, зажмурил один глаз, склонил голову набок
и снова зашептал:-- Раз, два, три...
раскаленном белесом небе дрогнула и зазвенела медная проволока. Снова и
снова, точно электрические разряды, падали ошеломляющими ударами с
потрясенных деревьев пронзительные содрогания металла.
Через минуту опять медленно вышел на веранду и вяло окликнул Тома.
семь, двадцать восемь...
четыре...
еще лезет вверх, и не нужны тебе никакие кациды.
пятьдесят один! Пятьдесят два, пятьдесят три!. Пятьдесят три плюс тридцать
девять будет... будет девяносто два градуса!
Сполдингу!
девяносто два, девяносто два градуса по Сполдингу, вот тебе!
испорченный фотоаппарат, зияющий раскрытым во всю ширь объективом, оно
глазело на недвижный, оглушенный зноем, умирающий в пламенных лучах город.
внутренней стороне розовых прозрачных век.
Иллинойс, маячили лошадь с фургоном и возница, которых хорошо знали все
двадцать шесть тысяч триста сорок девять обитателей города.
какой-нибудь игры и говорили:
на запад, они все равно не увидели бы ни мистера Джонаса, ни лошади по имени
Над, ни фургона; это был большой крытый фургон на огромных колесах, такие
фургоны когда-то бороздили прерии, пробираясь сквозь чащу к побережью.
его и настроить на самые высокие и далекие звуки, вы бы услышали за
много-много миль заунывное пение, точно молится старый раввин в земле
обетованной или мулла на башне минарета. Голос мистера Джонаса летел далеко
впереди его самого, люди успевали приготовиться к его появлению, у них
оставалось для этого полчаса, а то и целый час. И к той минуте, когда его
фургон показывался из-за угла или в конце улицы, вдоль тротуаров уже
выстраивались ребята, словно на парад.
восседал мистер Джонас, и вожжи струились в его ласковых руках, словно
ручеек. Он пел!
Спицы, булавки, иголки, Тряпки, обломки, осколки, Пустячки, побрякушки,
Вещички-старушки -- Все возьму в барахолку Ради пользы и толку! Ясно ли вам?
Это не хлам!
что-нибудь новенькое,--сразу понимал, что это не простой старьевщик. С
виду-то его, правда, от обыкновенного старьевщика не отличить: рваные, в
заплатах, плисовые штаны, побуревшие от времени, а на голове -- фетровая
шляпа, украшенная пуговицами времен избрания первого президента. Но в одном
он был старьевщик необыкновенный: его фургон можно было увидеть не только
при солнечном свете, но и при свете луны -- даже ночью он без устали кружил
по улицам, точно по извилистым речкам, огибая островки-кварталы, где жили
люди, которых он знал всю свою жизнь. И в фургоне полно было самых разных
вещей; он подбирал их во всех концах города и возил с собой день, неделю,
год, пока они кому-нибудь не понадобятся. Тогда стоило только сказать: "Эти
часы мне пригодятся" или "Как насчет вон того матраца?"--и Джонас отдавал
часы или матрац, не брал никаких денег и ехал дальше, сочиняя по дороге
новую песню.
единственным бодрствующим человеком в Гринтауне; и если кто маялся головной
болью, надо было только, завидев сверкающую в лунном свете лошадь с
фургоном, выбежать на улицу и спросить, может, у мистера Джонса случайно
найдется аспирин,-- и аспирин всегда находился. Не раз он и роды принимал в
четыре часа ночи, и тогда люди вдруг замечали, что у него поразительно
чистые руки и ногти -- ну прямо руки богача, верно, он ведет, еще и вторую,
неизвестную им жизнь! Порой он отвозил людей на работу в другой конец
города, а иногда, если видел, что кто-нибудь страдает бессонницей,
поднимался к нему на крыльцо, угощал сигарой и сидел и беседовал с ним до
зари.
похожий, он казался чудаком и даже помешанным, но на самом деле ум у него
был ясный и здравый. Он сам не раз спокойно и мягко объяснял, что ему уже
много лет назад надоели его дела в Чикаго и он решил подыскать себе
какое-нибудь другое занятие. Церковь мистер Джонас терпеть не мог, хоть и
одобрял ее идеи, зато сам любил проповедовать и делиться с людьми своими
познаниями; потому он и купил лошадь с фургоном и теперь проводил остаток
дней своих в заботах о том, чтобы одни люди могли получить то, в чем другие
больше не нуждаются. Он считал себя неким воплощением диффузии, которая в
пределах одного города помогает обмену между различными слоями общества. Он
не выносил, когда что-нибудь пропадало зря, ибо знал: то, что для
одного--ненужный хлам, для другого--недоступная роскошь.
с любопытством заглядывали в фургон, где громоздились всевозможные
сокровища.
нужно, если только это вам и вправду нужно. Спросите-ка себя, жаждете ли вы
этого всеми силами души? Доживете ли до вечера, если не получите этой вещи?
И если уверены, что не доживете,--хватайте ее и бегите. Что бы это ни было,
я с радостью вам эту вещь отдам.
парчи, и куски обоев, и мраморные пепельницы, и жилетки, и роликовые коньки,
и огромные, вспухшие от набивки кресла, и маленькие приставные столики, и
стеклянные подвески к люстрам. Сперва в фургоне только перешептывались,
чем-то бренчали и позвякивали. Мистер Джонас смотрел и слушал, неторопливо
попыхивая трубкой, и дети знали, что он внимательно следит за ними. Порой
кто-нибудь тянулся к шахматной доске, к нитке бус или к старому стулу и,
едва коснувшись их рукой, поднимал голову и встречал спокойный, мягкий,
пытливый взгляд мистера Джонаса. И рука отдергивалась, и поиски
продолжались. А потом рука находила что-то единственное, желанное и уже не
двигалась с места. Голова поднималась, и лицо так сияло, что и мистер Джонас
невольно расплывался в улыбке. Он на минуту заслонял глаза ладонью, словно
отгораживаясь от этого сиянья. И тут ребята во все горло кричали ему:
"Спасибо!", хватали ролики, фаянсовые плитки или зонтик и, соскочив наземь,
бежали прочь.
игру, из которой выросли или которая уже надоела, что-нибудь, что уже
выдохлось и не доставляет больше радости, как потерявшая вкус жевательная
резинка: такую забаву пора передать куда-нибудь в другую часть города, там
ее увидят в первый раз, и там она вновь оживет и кого-то порадует. Свои
приношения ребята робко бросали на кучу невидимых теперь богатств -- и
фургон, покачиваясь, катил дальше, поблескивали большущие, как подсолнухи,
колеса, и мистер Джонас уже опять пел: