потроха, укладывал на место подтоварники в лодке, составлял к рыбоделу
весла, подколачивал топором уключины, пережидал, когда отправится на отдых
дежурный. Тот не заставлял себя долго ждать, почесываясь, широко зевая,
интересовался:
избушкам Боганиды, Акимка с облегчением переводил дух, забирал берестянку
из-под соли, в которой серел кусочек хлеба и рыбы, отделенной им с
Касьянкой, поддевал на руку дужку старинного котелка с теплой еще ухой и,
неслышной тенью проскользнув мимо рыбодела, где пластали рыбу и трепались
резальщицы, спешил к избушке с вывалившимся из углов простенком, подпертым с
берега.
приподнималась на нарах и, ровно бы боясь обмануться в ожидании, напряженно
следила за Акимкой. Он ставил на печь котелок, зажигал в немазаной плите
щепье, заранее собранное на берегу, следил, как разгорается огонь.
Берестянку с рыбой и корочку хлеба не глядя совал себе за спину, в сумрак
избушки, и всякий раз пугался холодных, ищущих рук.
отзывалась мать и, шебарша, принималась выбирать из берестянки рыбу. С
откровенным детским причмоком обсасывая косточки и пальцы, мать ворковала: -
Якимка хоросый! Якимка настояссый сын! Тай пох торовья! Тай пох... - и эти
вот заискивающие, неловкие, унижающие взрослого человека слова опрокидывали
все в Акиме.
превосходством плевал в огонь, приказывал не трепаться, есть, пока дают.
Мать послушно и виновато затихала, мотая головой, хорошо, мол, хорошо,
молчу, только не гневайся, кормилец. По природе не грубый, Аким тут же
исправлял положение, вспоминая поговорку боготворимого бригадира: "Дома ешь
чего хочешь, а в гостях - что дают!" - и чуть слышно ободрял:
дай ись, и все.
хлебца, вздыхала, будто оленуха. "Никто не ведает, где бедный обедает", -
усмехался невесело Аким, а мать, боясь сказать еще чего-нибудь невпопад,
молча протягивала ему котелок и, трогая его руку суетящимися, заискивающими
пальцами, давала понять, что вот и согрелись ее руки, вся она согрелась.
шаркнув по стене рукою, опадала в глубь избушки, в постельное гойно, свитое
из старых оленьих и собачьих шкур. Выковыряв из кучи лохмотьев керкающего,
почти задохнувшегося ребенка, мать сперва выцарапывала из ноздрей и рта
младенца взопревшую шерсть от шкур и совала в слепо ищущий зев недоразвитую
грудь. Вздрогнув поначалу от жадно, по-зверушечьи давнувших десен и в
ожидании боли, заранее напрягшаяся мать, почувствовав ребристое, горячее
небо младенца, распускалась всеми ветвями и кореньями своего тела, гнала по
ним капли живительного молока, и по раскрытой почке сосца оно переливалось в
такой гибкий, живой, родной росточек.
искали грудь, а сейчас вон Акимка у печи сидит - хозяин. Касьянка к матери
приткнулась - греет ее боком - дети, живые люди. Покоем и тихим счастьем
охвачено сердце матери и тело ее, ей хочется еще раз сказать "пасибо!"
старшему и всем-всем, кого она знает, потрогать рукой Касьянку, дотянуться
до гладких, прохладных щек всех ребятишек, прогнать с них комаров, но ее
начинает кружить, нести куда-то на качкой лодке, и она, еще слабая от родов,
отдается чуткому материнскому сну, уплывая в густую от запахов глубь
избушки.
снисходительно матери прощал. Кто-то ж должен был прощать ее, бесхитростную,
не умеющую далеко глядеть и много думать не приученную. Дождавшись, когда
мать отвалится на край топчана, простонет освобождение и уронит руку,
поддерживающую грудь у рта младенца, Аким подходил на цыпочках, укутывал
мать, осторожно клал ее руку на бочок ребенка, сгонял со щеки Касьянки
опившегося комара и решал, замерев над спящими: не развести ли курево? Но
ребенок же в доме маленький, задохнется, да и сил у него уж почти не было,
усталость долила его.
своим теплым, сонным раем. И, стоя средь избушки, он начинал отделяться от
себя и ото всего, что есть вокруг, но все же пересиливал сон, заставлял
перешагнуть порог, ежась от мозглой сыри, собирать щепу и плавник по берегу,
выскребал из сердцевины сутунков гнилушки, тер их на табачном сите и, этим
же ситом провеяв, ставил банку с порошком к топчану матери - подсыпать
ребенка - сопреет малый до костей в облезлых от псины шкурах. Еще бы моху
надрать, насушить и тоже подсунуть к топчану матери, но такую работу уже
догадывалась исполнять сноровистая Касьянка. Много, ох, как много нужно
человеку, чтобы жить и существовать на этом свете.
Аким устраивался на краю нар, чтобы не посваливались которые на пол, и, едва
успевал донести до изголовья щеку, засыпал каменно, бесчувственно. Но через
час-другой какая-то сила, ему непонятная и многим детям вообще неведомая,
заставляла его очнуться, оторвать прилипнувшую к постели голову,
прислушаться.
маленький человек спит. Как всегда, крадучись, мать неделю назад сходила в
бригадный барак к Мозглячихе, опросталась там благополучно и виноватая
вернулась с узелком домой. "Что сделаешь? Ребенок на свет живой явился, дак
пусть и живет", - гаснущим проблеском мысли успокаивался Аким во сне, наяву
ли, видя бригаду и тесный ряд малышни за длинным тесовым столом, и успевал
еще улыбнуться: "Вырастет и этот коло артельного котла!"
улыбка.
остановили.
спецовку, аванс. Она привезла конфет, пряников, халвы, нарядные бусы и
ленты, погремушку на резинке, поясок с медной бляшкой Касьянке, а себе
кругленькие часы, которые ребятишки тут же утеряли, уронив в щель пола.
Кроме погремушки, самому маленькому человечку привезена была интересная
лопотина: чулки, штаны и рубаха - все вместе! Добро накопится, куда и
вытряхивать, неизвестно. Обувь, одежду, одеяла, белье - потом, в другой раз
сулилась мать приобрести.
Две осени плавал Аким с матерью. Плавал, значит; ловил плавной сетью
муксуна, сига, омуля, селедку, чира, пелядь. Летом рыбачить ничего, хотя в
затишье, меж ветродувами одолевает комар, но летом светло, приходится ловить
рыбу ставными сетями и подпусками, плавают с августа, когда начнутся темные
ночи.
зарабатывает хлеб себе и семье, помогает матери. Тот, первый, август выдался
погожим, тепло еще было, день большой, ночь маленькая. Успевали сделать две
тони, изнурения в работе не знали. Мать сидела с веселком на корме,
покуривала, плевала за борт. "Ой, люли, моя малина, распрекрасная калина..."
Касьянка опять же подцепила песню и обучила мать. Акимка сердился, когда они
тянули про "маруху", блатная, говорил он, песня, поганая, за нее из школы
прогонят Касьянку. Вот они, чтоб угодить "старсему", и выучили про калину.
в лавке купили, ботинки и лыжный костюм, большой, правда, мужицкий, но
Касьянка вырастет, и он ей будет в самый раз. Аким отправится в школу, когда
кончится рыбацкая путина, пока же надо работать, кормить семью. Ребятишки
жарят печь в избушке, ждут не дождутся брата с матерью, встречать артельно
на берег вываливаются - совсем недавно так вот, гамузом встречали бригаду.
Что сделалось? Куда все делось? Народу в Боганиде душ полторы-тарары,
ребятишки поразлетелись с отцами-матерями, одним лишь касьяшкам некуда
подаваться. Закрыли дорогу - черт с ней: век дороги не было в Заполярье и
еще пусть век не будет. Но рыбу-то, рыбу-то ловить зачем бросили? Рыба - не
дорога, она всегда и всем нужна.
гнус, искрошил мелкую траву, на свет выпросталось всякое тыкучее растение с
мохнатым семенем, стало сорить на землю пухом, на кустарниках засветилась
листва, до красноты ожгло бруснику в тундре, посыпалась остатная голубика,
черника, раскисла поздняя морошка, княженица уронила в кочки последние
мелкие ягодки, листья багульника свернулись туже в трубочки. По озерам, на
обмысках и островах тронуло горчичной сыпью тальники, заклубились над рекой
птичьи стаи, выжатые из озерных и болотных крепей намерзающей утрами коркой
льда, которую днем ломало ветром и солнцем. Начищенное до белизны лоскутьем
летних туманов, солнце полорото пялилось с высоты на тундру, объятую краткой
и дивной красой. Ясное, не опутанное липкими, мокрыми сетями, как озерный
круглый карась, солнце еще пригревало в полдень, пусть исходным теплом, да
все же грело, но там, где солнцу надо замкнуть дневной круг, легкая дрема
примаривала светило, и день ото дня оно провязало глубже в тину дальних
болот. Кем-то растеребленный птичий пух все плотней окутывал его, и в мякоти
пуха оно долго нежилось утрами и возникало почти над головой, заспанное,
ленивое.