проговорил Оливье, - был головою выше этого господина... я как
теперь его вижу... Он был в морщинах и с родимым пятном на
щеке... ходил переваливаясь. И если бы вам, - продолжал
дрогнувшим голосом и побледнев Оливье, - не угодно было мне
поверить, я готов разделить с этим пленным ожидающую его судьбу.
- Довольно!.. - резко перебил Даву. - В вашем великодушии не
нуждаются, а вы, - обратился он к Перовскому, - как видите,
спасены по милости этого моего подчиненного... Можете теперь идти
к прочим вашим товарищам.
Перовокий неподвижно постоял несколько мгновений, вглядываясь в
Даву, который, очевидно, был доволен и своим решением, и
растерянностью своего пленного. Не кланяясь и не произнеся ни
слова, Базиль обернулся и, пошатываясь, направился к двери. Как
его затем провели на крыльцо, указали ему калитку в сад и сдали
на руки стражи, оберегавшей жилище пленных, он едва сознавал.
Арестанты маршала помещались в недостроенном деревянном флигеле,
покрытом черепицей, но бывшем еще без полов и печей. Не доходя до
этого здания, Базиль услышал пение и гул голосов тех, кто в нем
помещался. Здесь были захваченные на улицах и при выходе из
Москвы торговцы, господские слуги, подозреваемые в грабеже и в
поджогах чернорабочие, два-три чиновника и несколько военных и
духовных лиц. Между последними Перовский разглядел и толстяка,
баташовского дворецкого Максима; тот, увидя его, заплакал. Люди
из простонародья коротали свои досуги мелкими работами на
французов и добыванием для себя харчей, а выпросив у французов
водки и подвыпив, - заунывными песнями. Дворянский, духовный и
купеческий отдел флигеля был благообразнее и тише. Большинство
здесь заключенных сидели молча и мрачно, понурившись или
вполголоса беседуя о том, скоро ли конец войны и их плена.
Здесь Базиль узнал, что Наполеон, с целью поднятия раскольников,
посетил Преображенский скит, а на днях призывал к себе во дворец
продавщицу дамских нарядов с Дмитровки, Обер-Шальме, и что эта
"обер-шельма", как ее звали москвичи, толковала с ним об
объявлении воли крестьянам. Перовский увидел, что во флигеле, в
отведенным ему углу, ему приходилось спать на голой земле. Тут к
нему с услугами обратился румяный, рослый и постоянно веселый
малый, которого звали Сенька Кудиныч. С рыжеватыми кудрявыми
волосами, серыми смеющимися глазами, этот, как узнал Базиль,
лакей какой-то графини обитал на половине чернорабочих, где
особенно голосисто запевал хоровые песни. Он, добродушно
поглядывая на Базиля, без его просьбы наносил ему из сада сухих
листьев, нарвал травы и живо из этих припасов устроил ему
постель. Скаля белые, точно выточенные из слоновой кости зубы и
приговаривая: "Вот так будовар! только шлафрока да туфельков
нету; заснете, ваша милость, как на пуховичке!" - он даже подмел
вокруг этой постели и посыпал песком. Разговаривая с ним, Базиль
узнал, что у Кудиныча была зазноба, горничная его графини, Глаша,
и, по его просьбе, написал ей от его имени письмо.
- Но как же ты ей пришлешь письмо? - спросил он его. Сенька
ответил:
- Не век тут будем сидеть; улов не улов, а обрыбиться надо! - и
спрятал письмо за голенище.
В первые дни своего пребывания в садовом флигеле Перовский, как и
прочие пленные, ходил, в сопровождении конвоя, в окрестные
огороды и сады на Москве-реке собирать картофель, капусту и
другие, тогда еще не расхищенные, овощи. Пленных отпускали также
в мясное депо, то есть на бойню, устроенную невдали, в переулке,
на Пресне, где они помогали французам в убивании и свежевании
приводимых фуражирами великой армии коров, быков и негодных для
службы лошадей, причем на долю пленных доставались разные мясные
отбросы и требуха. Кудиныч в такие командировки особенно всех
потешал своими песнями и шутовскими выходками. Вскоре, однако,
эта фуражировка прекратилась. Припасы у французов сильно
истощились. Пленных стали кормить только сухарями и крупой.
Однажды - это было недели через две после водворения в садовом
флигеле милюковской фабрики - Перовский заметил особое оживление
и суету у квартиры Даву. Он понял, что у французов готовилось
нечто особенное. Из сада было видно, как у дома, занимаемого
маршалом, сновали адъютанты, по двору бегали ординарцы и куда-то
скакали верховые. "Поход, поход! - радостно говорили друг другу
арестованные. - Нас, очевидно, решили разменять и отправят на
аванпосты".
Было утро семнадцатого сентября. Русских пленных вывели из их
жилья, сделали им перекличку и повели, но не в Рогожскую или
Серпуховскую заставу, а в Дорогомиловскую. Здесь они увидели еще
несколько сот других пленных, содержавшихся до тех пор в иных
местах Москвы. "Вас куда?" - спрашивали товарищей пленные герцога
Даву. "Не знаем..." Подъехал верхом толстый озабоченный генерал.
Он бегло осмотрел пленных и дал знак. Прогремел барабан, часть
конвоя стала впереди отряда, другая - сзади него. Раздалась
команда, и все двинулись по пути к старой Смоленской дороге. "Да
ведь это опять к Можайску, - толковали пленные, - неужели
французы отступают?" Одни радовались, другие молча вздыхали.
Отряд прошел верст десять. Перовский разглядывал пеструю,
двигавшуюся рядом с ним и впереди его толпу. Двое из пленных
русских офицеров в этом отряде еще ехали в собственной коляске
одного из них, приглашая в нее отставших на пути товарищей. При
этом несколько переходов и Базилю довелось проехаться с ними. Он
радовался и удивлялся этой льготе, видя, что и другие пленные,
слуги и торговцы, которых по бороде считали за переодетых
казаков, были также не лишены разных снисхождений от своих
надсмотрщиков. У купцов оказалась запасная провизия и даже чайник
для сбитня. Дворовые же разных бар, в том числе баташовский
Максим и Селька Кудиныч, шли еще в собственных фраках, ливреях,
ботфортах и даже в шляпах с галуном и плюмажами. Льготы вскоре,
однако, прекратились. Перед одним из привалов высокий, рябой и
плоскогрудый, с женской мантильей на плечах, начальник конвоя,
подойдя к офицерам, ехавшим в коляске, молча взял одного из них
за руку, вывел его в дверцы, потом другого и, спокойно
поместившись со своим помощником в экипаже, более туда уже не
допускал его хозяев. Прошли еще несколько верст. К ночи пошел
дождь и подул резкий, студеный ветер.
На привале все сильно продрогли. Разбуженный на заре Базиль
увидел, как медленно, в туманном рассвете, поднимался и строился
к дальнейшему походу отряд. Ливрей и шляп на пленных лакеях уже
не было, и они, в большинстве, поплелись по грязи полураздетые и
босиком. Мелкий, холодный дождь не прекращался. Базиль прозяб,
хотя надеялся от движения согреться. Но едва отряд двинулся к
какому-то мосту, конвойный фельдфебель остановил Базиля у входа
на этот мост и, предложив ему сесть у дороги, вежливо снял с него
крепкие его сапоги и, похлопывая по ним рукою и похваливая их,
бережно надел "а себя, а ему дал свои опорки. Базиль, опасаясь
более наглых насилий, решил до времени это снести. Он пошел
далее, обернув полученные опорки какими-то тряпками. Баташовский
дворецкий, в первый день плена так радушно угощавший Базиля, шел
также в одних портянках.
- И с тебя сняли сапоги? - спросил его Перовский.
- Сняли, - безучастно ответил Максим.
- А скажи, так, откровенно, между нами: ты тогда, помнишь, как
стоял у вас Мюрат, поджег ваш двор? Дворецкий оглянулся и
подумал.
- Я, - ответил он, вздохнув.
- Кто же тебя надоумил?
Максим поднял руку.
- Вот кто, - сказал он, указывая на небо, - да граф Федор
Васильевич Растопчин, он призывал кое-кого из нас и по тайности
сказал: как войдут злодеи, понимаете, ребята? начинайте с моего
собственного дома на Лубянке. Мы и жгли...
Дождь вскоре сменился морозом. Дорога покрылась глыбами
оледенелой грязи. Изнеможенные, голодные, с израненными, босыми
ногами, пленные стали отставать и падать по дороге. Их поднимали
прикладами. Привалы замедлялись. Конвойные офицеры выходили из
себя. Тогда начались известные безобразные сцены молчаливого
пристреливания французами больных и отсталых русских. Это, как