упадок.
услышит что-то святошески-похотливое. А что могла поделать отданная в
надругательство сначала маркграфу, затем императору, а еще богу, церкви,
ее слугам, этому узконосому аббату, приставленному и не богом вовсе, а
всеми дьяволами! Хотела избавиться от аббата, пышной свиты, от всего
сопровождения, металась по Франконии, Швабии, Баварии. Не могла ни
вырваться, ни бежать, ни забыться. Ее встречали, перехватывали друг у
друга! Еще бы - у них такая высокая гостья. Бароны-кроволюбы устраивали в
честь императрицы турниры и ловы. Лилась кровь человеческая и кровь
звериная. Бароны жевали мясо, поджариваемое на диком огне, среди камней.
Огонь рвался из камня, а ее душа рвалась отсюда, от этих рыцарей, от
епископов в пурпуре цвета вина, которым они тайно опивались, от неуклюжих
замков и каменной тяжести соборов.
навязчивых вопросов, от провин и страхов! Но мир оставался безжалостным к
ней. Мир, наполненный тайнами, несчастьями и болью. Может, боль дана
человеку как страж и опекун жизни? Без боли и самой жизни не было бы. Даже
дерево чувствует боль. Даже камень. А страдания? Всему ли сущему суждены
страдания?
радостное, сверкало среди печали и несчастий; простой люд тешился пивом,
медлительными песнями и танцами. Одни кружились вокруг принаряженной ели,
другие притоптывали-прихлопывали в стороне. Знали эти люди неволю, битье,
голод. Было этих людей всегда слишком много, чтоб всем хватило еды
вдоволь. Но они не впадали в отчаяние, не сгибались, упрямо громоздили
камень на камень, возводили села, города, замки, умело украшали каменные
стены с изображениями овощей, цветов, чужих и своих святых; они мыли,
чистили, скребли - неприятные на вид, неповоротливые, но работящие,
упорные, лакомые на чужое, жадные к жизни, жаждущие продолжения своего
рода.
Перхтель, на распутьях выставляли овсяную кашу для безжалостной Берты
Железный Нос: пускай видит, что мы не едим скоромного, известно ведь, что
любителям скоромного Берта потрошит животы и набивает их сечкой. Чтобы в
новом году достичь большего, чем в прошлом, садились, перепоясанные
мечами, на крышах или на воловьих шкурах, накрыв ими самое перекрестье
дорог. По селам водили Клаппербока - переодетого в козлиную шкуру человека
с деревянной головой. Го-го, козел, го-го, серый! Пели о каком-то горном
царстве, куда не залетают ветры и где не хлещут дожди, такие постылые в
долинах. Было во всем этом что-то очень хорошее, чистое и невинное.
Евпраксии хотелось и смеяться, и плакать. Иной раз порывалась даже
соскочить с белой императорской кобылы, взяться за руки с
развесело-неуклюжими людьми, запеть вместе: <Белая кобыла березу везла, на
льду упала да и разбила. С горы покатилась, на пень накололась...>
величие, невыносимо-заискивающая предупредительность. Там верили в чудеса,
без конца толковали сны, страшились привидений: у каждого замка были свои
легенды, свои привидения, свои кошмары. Где-то кого-то убили, замучили,
утопили, разрубили на куски, задушили, где-то кто-то исчез бесследно, чтоб
появиться как раз сегодня, как раз в эту ночь, как раз тут... Пугали ее, а
ей не было страшно. Страх оставался за плечами, таился в возвращении к
императору, объяснялся невозможностью избежать своей доли - горькой доли.
А назвали-то Евпраксией Счастливой, а переименовали в Адельгейду, чтобы
укрепить неразрывность уз со всеми теми Адельгейдами, которые были
когда-то императрицами, жили в пышности, упокоены в пышных императорских
криптах, увековечены в книгах и на золотом изукрашенных миниатюрах.
Затеряться среди них - вот что еще вызывало в ней ужас.
знала, в какую сторону должна направить своего коня, не умела его оседлать
как следует, да и не к лицу императрице этим заниматься. Воочию
чеберяйчиков не увидела, не была уверена, что это они, но отчетливо
слышала голос, а кто б еще мог его подать? Отец? Забыл о дочери в
государственных хлопотах, в бесконечных ссорах с охочими до уделов
племянниками. Мать? Упивалась своим княжеским положением, как
сладко-пряным напитком, забыла, откуда вышла, кого привела на свет.
Журина? Нет, она сама Журину не уберегла. Косоплечий Кирпа, может,
исклеван где-то хищными птицами после неудачной сечи. Был еще Журило.
Боялась вспоминать о нем. Прятала след от ножа - узкую полоску на правой
руке. Выдала себя сразу же, а после не смогла удержать дружинника возле
себя. А Журило сказал на прощанье: <Золотые твои очи, Евпраксия!> Не он
теперь подавал голос, не он, хоть и сказал про золотые очи...
преисполнилась решимостью, отвагой, не ждала утра, собрала все
драгоценности, взяла императорские инсигнии, где-то кого-то нашла,
растолкала, разбудила, повелела кратко: <Коня мне!> Обалделый со сна
человек делал, что велено, - оседлал, взнуздал, помог взобраться в седло,
держа коня за уздечку, потом довел до ворот, молча махнул страже,
поклонился вслед. Императрица! Ведь все ее прихоти - священны! Куда
поехала, надолго ли, почему ночью, почему одна? Кто бы мог о том спросить
у нее?
но... Но как же так? Выпустить слабую женщину одну, без сопровожденья,
среди ночи? А она поехала, не спросив совета у духовника своего, не
намекнув даже ему ни о чем? Коварство и неверность - вот имя тебе,
женщина! Аббат бросился к хозяину замка. Красномордый барон, обеспокоенный
неожиданностью, пытался, однако, прикинуться невозмутимым. Император? А
что ему император? Просил принять императрицу - было сделано. Захотела
уехать куда-то - пускай себе едет. Три вещи человек может считать своей
собственностью: богатство, тело и время. Драгоценности Адельгейда взяла,
тело ее всегда при ней, одарит им, кого одарить захочет, временем своим
она тоже распоряжается, пока жива. Не остерег ее духовник? Ха-ха, дух
божий над землей летает, тут могут обойтись без аббата Бодо!
уведомление Генриху. Исчезла императрица! Пропала, бежала, сквозь землю
провалилась! Где искать? Как догнать? Что с нею? Жива ли?
копытами, казалось, шаталась и кренилась на все стороны; черный страх
ветром несся с гор и долин; отовсюду и повсюду - враги, весь мир враждебен
беглянке, ведь беглецы не принадлежат никому, их только и ждет что погоня,
угроза, плененье. А то и смерть! Против беглеца и земля, и небо, и люди, и
боги; беглецы выброшены из жизни, из существования, но это - по их доброй
воле, значит, они не выдержали принуждений и унижений, с которыми другие
мирятся всю жизнь. Счастье - в бегстве, в свободе, в неподвластности! Свет
широкий - воля! Куда ноги несут и куда глаза глядят. Убегать, убегать от
всего: от гнета, от насилий, от позора, от голода, от жестокостей, от
богов и владык, от самой смерти! Куда убегать, никто никогда не знает.
Туда, где нас нет. Где земля толще. Где хлеб пышнее. Где мясо жирнее.
щебетанье, в лунном сиянии. Жить! Молилась в душе неизвестно кому. Спрячь
меня! Не выдай меня! Спаси меня! Отправь домой. Она-то не принадлежала к
племени беглецов-скитальцев, странников без конечной цели. Знала, куда
хотела бежать. Домой! В родимый край! Идти на восход солнца! И прийти к
своему солнцу - великому и прекрасному! А это солнце маленькое пускай
остается здесь. Каждому свое солнце мило. Домой! В Киев! Была
младенчески-глупой, неосмотрительной, покинув свою землю. Но незачем и
нету времени раскаиваться и сожалеть. Домой! Домой!
впереди, далеко или близко - не поймешь. Стоял как раз на пути бега коня,
попасть под копыта - не испугался. В непробиваемой темноте ночи светился,
будто отражая солнечный луч. Маленький такой, мог бы спрятаться в
желудевой шапочке, а показался Евпраксии больше, чем все вокруг, - то ли
чеберяйчик внезапно разросся, заслонил собой полсвета, то ли она
уменьшилась до его мерок, и раз - туда, раз - и обратно, к чеберяйчику и
снова на коня, в мгновенье ока, как та святая Бригитта, что свершила
странствие из Ирландии в Италию, успев лишь мигнуть.
смотрел - не смогла заметить. Ударила в сердце его ласковость, поразил
тихий, но отчетливый голос, вот голос был молодой и речь молодая, родная,
забытая-презабытая.
у него были руки, ноги, все, как у людей, только поменьше. Ведь у
маленького ребенка все есть, как у взрослого, а глаза ему даются сразу на
всю жизнь - они не растут, не увеличиваются, остаются, как дали. Тоже
человеческие. Большие, красивые, может, и чеберяйчика-то не было, а были
одни глаза? Золотые. Это не у нее золотые глаза, а у чеберяйчика. Журило
ошибся, когда сказал: <Золотые очи твои, Евпраксия!>
будто бежал перед нею, торил дорогу и смотрел по сторонам, был, как горы,
как леса, вездесущим и добрым, заботливым.
ты его увидела.