То, что баял допрежь один Алексий, что-де Митяй новоук в монашестве и
недостоин владычного престола, о том теперь толковала вся Москва.
обычая, порушенного похотением власти, тем самым похотением, которое,
развившись, через века сметет и обычаи церковные и саму церковь Христову
поставит на грань гибели в неистовой жажде всевластия не токмо над плотью,
но и над душами людей.
пока еще обычай крепче похоти власти. И потому в конце концов не
получилось, не вышло у Митяя с Дмитрием - время тому не пришло!)
не один, а со свитой из монахов, мирян и целым отрядом княжеских
<детских>. <Аки на рать!> - как не без язвительности судачили потом по
Москве.
громкие крики. В толпе оборуженных <детских> толкали и били ключаря, не
желавшего отдавать ключи от нижних хором в руки новых находников. С
руганью набежала челядь, вылезли владычные переписчики книг, с поварни
явились взлохмаченные, с засученными по локоть рукавами серых посконных
рубах хлебопеки, уже запоказывались изографы, и знакомый Леонтию
живописец, что украшал обычно травами и узорными буквицами лицевые
рукописи владычной книжарни, Никита Рублев, держа за руку малого отрока -
сына, во все глаза взиравшего на свалку у крыльца, произнес вполголоса,
осуждающе покачивая головой:
сабли, и проводили ослопами со двора, но владыки не было, и, когда явился
княжой боярин Редегин, когда и сам спасский архимандрит Михаил-Митяй,
пристукивая посохом, возвысил глас почти до крика, митрополичьи дворовые
уступили, ключарь передал увесистую связку узорных кованых ключей, иные из
коих были в ладонь величиною и более, изографы и слуги двора, отбрасывая
палки и колья, начали с ворчанием улезать в свои норы, и Митяй со свитою
наконец-то последовал <к себе>, в верхние, стоявшие с похорон пустыми,
владычные горницы.
озирая чужие уже, привычно-знакомые стены, безразлично покивал засунувшему
нос в келью придвернику, сообщившему, что <сам> гневает и зовет к себе
секретаря, дабы явил ему грамоты владычные. Леонтий покивал и
распростертою дланью показал: выйди! И тот, понявши, исчез.
поставил на полицу. Начал потом снимать книги, деловито просматривал, иные
возвращал на место свое, другие горкою складывал на столешню. Набралось
много. Он посидел, подумал. Вернул на полицу тяжелый <Октоих>,
поколебавшись, туда же поставил своего <Амартола>, памятуя, что у Сергия в
обители <Амартол>, кажется, есть. Маленькую, в ладонь, греческую рукопись
<Омировых деяний> сразу засунул в торбу. Туда же последовали <Ареопагит> и
святыня, которую никак нельзя было оставить Митяю: собственноручный
владыкою переведенный с греческого еще в Цареграде и им же самим
переписанный текст <Четвероевангелия>, по счастью оказавшийся нынче в
келье Леонтия. Он в задумчивости разглядывал иные книги, одни отлагая,
иные пряча к тем, что уже были в дорожной торбе: <Лавсаик>, Михаил Пселл,
послания Григория Паламы, Синаит (никаких трудов исихастов Митяю оставлять
не следовало). С сожалением, взвесив на руке и понявши, что уже будет не в
подъем, отложил он Студитский устав и лицевую Псалтирь, расписанную
Никитой Рублевым. Скупо улыбнувшись, припомнил, как Никитин малый отрок,
высовывая язык, трудится рядом с отцом, выводя на кусочке александрийской
бумаги диковинный цветок с человеческой головой, а Никита, поглядывая,
ерошит светлые волосенки на голове отрока, прошая добрым голосом:
<Цегой-то у тя тут сотворено?> Покачал головою, взвесил еще раз псалтирь
на руке и с сожалением поставил на полицу.
просунулся сердито надувшийся княжой ратник, за спиною коего маячила рожа
прежнего придверника, нарочито грубо потребовав, чтобы <секлетарь> тотчас
шел к батьке Михаилу. (Поперхнулся страж, хотел было произнести <владыке>,
да, встретив прямой, строгий, немигающий взгляд Леонтия, предпочел избрать
такую окатистую фигуру. <Батька> - оно и поп, и протопоп, и игумен, и
пискуп, и сам владыко - как сам хошь, так и понимай!)
притворил дверь и запер ее на ключ, вышел вослед стражу, миновал переходы,
двигаясь почти как во сне, и токмо у знакомой двери покойного владыки
придержал шаг, дабы справиться с собою.
кричать. Леонтий смотрел прямым, ничего не выражающим взором в это
яростное, в самом деле <чревное>, плотяное лицо (<харю> - поправил сам
себя), почти не слыша слов громкой Митяевой речи. Уразумевши, что от него
требуют ключи (подумалось: <Вскроют и без ключей, коли не выдам!>), снял с
пояса связку, швырнул на кресло и, не слыша больше ничего, повернул к
выходу.
строптивца, в ответ на что Леонтий даже не расхмылил. Он на самом деле не
слышал уже ничего, вернее, слышал, но не воспринимал.
двери), он тщательно, но уже быстро, без дум, отобрал последние книги. То,
что оставлял, задвинул, нахмурясь, назад в поставец. Снял малый образ
Богоматери Одигитрии. Отрезал ломоть хлеба и отпил квасу, присевши на
краешек скамьи. Хлеб сунул туда же, в торбу. Вздел овчинный кожух и туго
перепоясался. Поднял тяжелую торбу на плечи. В последний миг воротился,
снял-таки серебряную византийскую лампаду, вылил масло, завернул лампаду в
тряпицу и сунул ее за пазуху. Все! Перекрестил жило, в коем уже не
появится никогда, натянул шерстяной монашеский куколь на голову, забрал
простой можжевеловый дорожный посох и вышел, оставив ключ в дверях. Дабы
не встречаться с придверниками и стражею, прошел черною лестницей,
выводящей на зады, на хозяйственный двор, отворил и запер за собою малую
дверцу, о которой почти никто не знал, и уже будучи на воле, среди
поленниц заготовленных к зиме дров, оглянувшись, кинул последнюю связку
ключей в отверстое малое оконце книжарни. Отыщут! И уже более не
оглядываясь, миновавши в воротах растерянную сторожу, зашагал вон из
Москвы.
ледяного весеннего ветра уже за воротами Москвы выгладил с лица Леонтия и
смешал со снегом скупые слезы последнего расставанья с усопшим владыкой.
припутной избе и слушая сплошной тараканий шорох да повизгивание поросят в
запечье, откуда тянет остренько, меж тем как поверху густо пахнет дымом и
сажей, до того, что слезятся глаза и горло сводит горечью?
словно опять ты молод и неведомое впереди. А то, что гудит все тело, и
ноют рамена от тяжести дорожного мешка, и свербят натруженные ноги, - так
это тоже счастье, дорожный труд и истома пешего путешествия мимо деревень
и сел, мимо погостов и храмов к неведомому, тому, что на краю земли, на
краю и даже за краем, в царстве снов и надежд, когда судьба еще не
исполнена и не означена даже, а вся там, впереди, в разливах рек, в
неистовстве ветра, за пустынями и лесами, за синею гладью озер, где
незнаемые земли и неведомые узорные города, где ты был словно во сне и
куда никогда уже не придешь, но блазнит и тает то, иное, незнаемое, и
сладко идти, и сладко умереть в дороге, ежели нет иного исхода тебе!
головой и промычал что-то) снова вышел в сени, верно, кормил скотину.
Потрескивает лучина в светце, хозяйка прядет и прядет. Сладко спит девка,
и Леонтий бережно отодвигается, не задеть бы невзначай, не спугнуть
невольною старческой грубостью эту расцветающую юность. Хозяин, поохав,
тоже влез на печь, устраивается на полатях. От глиняного, закинутого
рядниною пода тянет разымчиво теплом, промороженное в дороге тело
отмякает, отходит, упадая в тягучую дрему.
вопрошает старик.
надумали?
властно входит опять в сознание, изгоняя разымчивую ласку дороги. И
поминается, что идет он не в земли неведомые, а близ, к игумену Сергию, и
беда в образе властного Митяя движется ему вослед, наплывая на тот мир
высокого духовного строя и книжной мудрости, который создавал и создал на
Москве владыка Алексий.
дорожный прохожий. Намороженная дверь хлопает опять.