хочешь, надо было выскочить, и мы вдвоем с Кириком все же выскакиваем,
тащим охапки смерзшейся соломы, как следует выбив перед тем из нее снег в
коридоре.
полно нас, детворы, и вот здесь, у Миколы Васильевича. Приглушенно
переговариваясь, настилаем солому на полу, готовим коллективную постель,
девочкам отводим место ближе к печке, так велел Андрей Галактионович, а
мы, мальчишки, ближе к двери, откуда дует,- кому, как не нам, казакам,
надо закаляться!.. Улегшись, долго еще не спим, делимся тайнами, Настуся у
печки под одеялом убеждает девочек, какая у нее мама красавица и что к ней
не один сватался, она могла бы себе даже комсомольца найти, только бы для
Настуси он стал родным отцом. А мальчишки тем временем горячо
перешептываются о том кулацком выстреле, что Мина о нем рассказал,- может,
в ту ночь в степи учителя нашего даже ранили, да он не сознается? Какой-то
бинт мы же заметили, когда гимнастерка на нем расстегнулась... Неизвестный
тот бандит, что на лету стреляет из саней, для нас он предстает в
воображении мерзким чудовищем, чаще всего с обличьем того сопливого
сатанюка, который, исходя пеной, топтал Ялосоветку сапогами летом на
Фондовых землях...
Галактионович, кажется, задремал, склонись головой на стол рядом с лампой,
раздался вдруг конский топот за окном и голоса в коридоре, аж боязно
стало... Но вот в комнату входит, снимая рукавицы, председатель сельсовета
Роман Ссргиенко, высокий усач в лохма той папахе, и заместитель его,
крепыш крутоплечий и всегда словно смущенный чем-то Ян Янович, а за ним...
яблоневая с мороза, укутанная белой шалью Романова Надька!
Галактионовичу калину и мед, которые сама догадалась захватить, только
походя приголубила дочку, провела рукой по косичкам, и сразу к больному. А
он пылал в жару так, что в беспамятстве вряд ли даже признал ее. Нет,
видимо, все же признал, потому что едва-едва шевельнулись в улыбке
пережженные губы, когда она, блеснув градусником, поставила его Миколе
Васильевичу под мышку, а потом с озабоченным видом, присев рядом с ним на
табуретке, принялась считать пульс.
Андреем Галактионовичем, вскоре оба исчезли из комнаты, а мы,
возбужденные, взволнованные всем, что происходило, еще долго в ту ночь не
спали,- куда там уснуть! Затаившись под одеялом, мы и оттуда подглядывали,
как хлопочет Надька у стола, выжимает калину, а потом, подняв голову
больному, поит его из кружки да укрывает ласково, потому что он то и дело
раскрывается в жару. Удивляло нас, какое она терпение проявляет к
больному, когда он отворачивается, отпирается от лекарства, а она и не
сердится и все-таки лаской добивается своего. Видим Надькину руку то на
лбу у больного, то порою эта рука, смуглая и тугая, лежит на его худой, аж
костлявой. Вот когда нам хотелось, чтобы всесильным было Надькино
калиновое волшебное зелье да чтобы она и вправду оказалась колдуньей, той,
что блуждала по степи да все искала кого-то - обольстить и навек
причаровать, в чем ее обвиняла Бубыренчиха. Пусть бы это было правдой,
лишь бы она умела сейчас так сделать, чтобы сразу выздоровел наш Микола
Васильевич, чтобы мы опять увидели его в шутках, в бодрости, в юношеской
его соколиности. Конечно, мы догадываемся, что они любятся между собой,
что именно любовь и помогла Надьке пробиться к своему милому сквозь лютую
пургу. С тех пор, как Надька переступила порог, у нас почему-то появилась
уверенность, что учителю нашему непременно полегчает и он вот-вот сбросит
с себя это облако бреда-горячки и благодаря одним касаниям Надькиных рук
поправится разом, прямо у нас на глазах!
потом и вовсе отпустила его: пусть идет отдыхает, не изнуряет себя, коли
уж она здесь. Едва за учи т-елем закрылись двери, она встала спиной к окну
и так и стояла на месте, со страдальческим видом устремив взгляд куда-то
вверх, точно молилась, и нам вспомнилось, как еще осенью Микола
Васильевич, подъехав на велосине де в воскресенье к церкви, попросил
кого-то из девушек вызвать Надежду на минутку и как она тогда, бросив
хоры, певчих, бросив всех святых, тут же выскочила к нему радостно
разгоряченная, будто пьяная! Бубыренчих-а потом и этот порыв ставила
Винниковпе в счет, променяла святых, мол, на своего учителя-ухажера...
Тогда она еще не тужила, наша Винниковна, счастьем светилась, а теперь
стоит грустная-грустная напротив окна, на фоне его фантастических, морозом
и ветром раскрашенных цветов, и нам чудится, словно она всем пылом души
или заклинанием взывает к неким силам, чтобы они послали ее любимому
здоровье. Отчего так врезалось? Отчего и нынче, уже в седых наших летах,
всплывает перед нами та картина грусти и скорби - горестно склоненная
женская голова в раме заснеженного окна?..
шептала под одеялом Настуся. И, помолчав, вздыхала, жаловалась совсем
по-взрослому: - Неужто так в одиночестве и годы ее пройдут, и жизнь
промелькнет без радостей?
внезапно вскочить, выкрикивая что-то о вилах, наверно, мерещился ему
хуторской мироед Кишка, который накануне с вилами-тройниками бросился было
на комсомольцев, когда они приехали к нему описывать имущество.
Наклонившись, Надька так бережно-бережно, как младенца, укладывала
больного, слышно было, как натужно он дышит, как хрипит у него в груди, и
он снова что-то лепечет в горячке, слепо и нервно сжимая Надькину РУку.
Надька тоже поехала с ним, чтобы сопровождать нашего учителя до больницы и
самой передать его в руки тамошним врачам.
завихрился еще яростнее, потому как селькор Око написал, что темпы
хлебозаготовок падают, в райгазете Торповщипа с самолета пересела на
черепаху, вырезанную там из линолеума для уголка сводок. И самолет и
черепаху как герб позора вырезал тот самый знакомый нам художник, который
время от времени гостил если не у Андрея Галактионовича, то у
Романа-степняка и который Мамая-чародея в синих шароварах изобразил на
одном из Романовых ульев. Немного спустя Терповщину, как совсем отсталую,
занесли еще и на черную доску, и слух прошел, что тем, кто на черной
доске, больше не будут завозить ни соли, ни керосина. Глазами светите.
Причина же этого - гнилой либерализм и попустительство элементам, так
утверждал селькор Око, то есть Мина Омелькович.
решительнее прежних, и хотя Мина Омелькович ходил взбодренный, добился
своего, но в воздухе висела тревога, женщины перешептывались о каких-то
списках, которые будто бы втайне составлялись на саботажников, на
уклонистов, на их приспешников, уже берут па карандаш, дескать, кого и.ч
злостных будут выселять за пределы села, кого за пределы района, а кого и
еще дальше, без всяких пределов.
объяснений, почему это вчера не пришли школяры из Чумаковщины, а сегодня
кого-то нет из Выгуровщины или от Иорубаев...
вызывая из школы и нас, чтобы забрать с собой в бригаду, а когда Андрей
Галактионович, ссылаясь на пургу, попытался нас не пустить, Мина еще и
прикрикнул на него: - Это что - и здесь саботаж? На такое дело не
отпускать? А кто же будет потрошить тех, кто в их бесстрашного учителя
стрелял?
наилучших кулацких кобыл, недавно реквизированных, и уже сани, легкие, как
скрипка, за которыми и тачанке не угнаться, выносят нас в открытую степь,
где не видно ни зги, такая страшная вьюга метет.
отделался:
Теперь вот посмотрим, куда их самих занесет?..
нему прислонился новый уполномоченный из района, зябко наежившийся молчун,
закованный в собственную угрюмость, а рядом с ним широко расселся Мина
Омсльковпч, прикрывая нас от метели крылом своего кобеняка.
нам троим, ведь как раз нам - Кирику, Гришане и мне - выпало очутиться па
сей раз в его бригаде.
нашей степи. И вверху тоже все мутится, кипит,- разгулялось, должно,
надолго.
Омелькович.
есть: рой улетел!
просто потешаются.- Может, ворона какая заблудилась...
веришь? Ого, сколько их там роится,- вы-то видите, хлопцы? Между