read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:


Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com



- Все иронизируешь, жестоковыйный. Каменносердый.
- Никогда и ни единым словом. Посмеиваюсь сквозь слезы иногда, вот и все. Помнишь, в свое время Петросян свои смехопанорамы вечно начинал цитатой из кого-то великого: я смеюсь, чтобы не заплакать.
- Если бы выставить в музее плачущего большевика... Ладно. Я вот чего: ты не мог бы заскочить сегодня? Есть разговор.
- Разумеется. По первому зову - у ваших ног. Только, если не секрет - про что разговор? Хочу, знаешь, морально подготовиться.
- Вообще-то я собираюсь представить господину начальнику рапорт о проделанной работе. И попутно задать несколько методологических вопросов относительно текущей операции.
- Понял. Через минут сорок буду. Хлебчик с тобой?
Это мы Глеба так звали иногда. Я отвозил Киру в родилку. Мы уже знали, что ежели будет сын - то он будет Глеб. И вот подъезжаем, а Кира - она волновалась, конечно, но держалась молодцом, - бережно гладя живот, взмолилась как бы в шутку: "Глеб наш насущный даждь нам днесь..." И появился на свет Глебчик-Хлебчик.
- Мама с ним в гости ушла к Антонине Витальевне. Понятно.
- Это надолго. Как ты, возможно, помнишь. Старушки языками зацепятся про то, как хорошо жилось при Леониде Ильиче, а дети уже давно собирались какую-то гигабайтовую игрушку обнюхать.
- Выезжаю, - после короткой паузы сказал я и дал отбой. Аккуратно засунул телефон в карман и вернулся к Коле. Он поставил пустую чашку на стол и опять сделал понимающий жест.
А мне что-то не уходилось. Я помялся у стола, не садясь, и пробормотал, сам не понимая, зачем сорю словами попусту:
- Ну, давай, что ли. Счастливо. И не ешь там... Впрочем, я это уж говорил.
Коля засмеялся и вылез из-за стола меня проводить. Говорить было не о чем; пустопорожней болтовни мы с ним не терпели оба, а о деле все возможное было сказано. Теперь, пока не получена новая информация, можно лишь воду в ступе толочь, но на это всегда жалко времени, да и мозги шерстью обрастают. У порога мы обменялись рукопожатием, я вышел на лестницу, и дверь за мной захлопнулась. Больше я Колю не видел.
Подмораживало. Усиливался ветер, и утренние тучи - сырые, вислые - сделались теперь слепящими и неслись, как из-под кнута, кое-где уже порезанные лезвиями синего света. Сырой снег покрывался коркой, а истоптанные тротуары, кочковатые от рыхлых комьев и продавленных до черного асфальта следов, быстро стекленели. Оскальзываясь, я торопливо добрался до машины, с минуту погрел мотор, а потом, стараясь помнить об осторожности на явно грядущем гололеде - до чего же он осточертел! - покатил к Петровской набережной.
Родители Киры, вполне высокопоставленные и при большевиках, и ныне, обитали в некогда чрезвычайно престижном доме напротив стерегущих Неву китайских львов, и в первое время после знакомства с Кирой я тихо, но вполне по-пролетарски недоумевал: каким чудом в такой семье выросла такая девочка? Как говаривали древние китайцы о Тао Юань-мине, ухитрившемся оказаться едва ли не самым добрым и мечтательным из их бесчисленных гениальных стихотворцев, при всем при том жизнь свою прожив во время чудовищно долгой и кровавой междоусобицы: в грязи вырос лотос. Так и тут. Это уж потом - к чести своей должен сказать, что весьма скоро - я послал ко всем свиньям классовое чутье и разглядел, что отец Киры прекрасный мужик, работяга; на таких людях держался и большевистский режим, иногда позволяя им подниматься до среднего руководящего уровня, и нынешний на таких держится. Ни хрена не изменилось, откровенно говорил он мне во время редких наших неторопливых бесед, выхлебывая обязательную вечернюю рюмашку чего-нибудь безумно породистого и крепкого - мне эти названия были смутно знакомы лишь по зарубежной литературе. Ни хренища. Как раньше работать не давали, так и теперь не дают. Только раньше - по идеологическим соображениям, а теперь при помощи трудовой и финансовой дисциплины. Что произвол партократии, что неукоснительное соблюдение законности... Будто, если у чиновной гниды партбилета нет, перед ним сразу становится слаще прогибаться! Где раньше один шиш торчал, которому отдаться надо, там теперь десять надуваются... И, если дам наших рядом не оказывалось: бля! Бля-бля-бля! Трам-там-там!
Последние полтора года Кира с Глебом время от времени отъезжала пожить у родителей, пытаясь этими квазиразлуками спасти между нами хотя бы добрые товарищеские отношения. Сейчас снова был такой период, и мы оба знали, что больше не съедемся никогда.
Мы познакомились, смех сказать, в одном из канонических мест съема - в библиотеке. Правда, это была не просто библиотека, а Библиотека Академии наук - на Васильевском, в конце Менделеевской линии. Оба по оплошности прискакали на абонемент, когда там как раз началось так называемое проветривание, и надо было как-то скоротать полчаса, что ли - ну, и разговорились, то да се. Молодые, болтливые.
Впрочем, честно: я влюбился сразу и наповал.
В неё нельзя было не влюбиться. Веселая, добрая... солнечная. Нежная, заботливая... Так. Все сказал, нет?
Мы были счастливы. Мы все успевали. У нас все получалось. Мир оказался прекрасен.
А его отдельные последние недостатки мы, чуть постаравшись, совместными усилиями вполне в состоянии были устранить радикально и навсегда. Я как раз придумывал "Сеятель" и взахлеб пел канцоны о нем ежеутренне и ежевечерне - а Кира восхищенно внимала, умно и дельно советовала, ласково кормила вкуснятиной, гладила рубашки и любила. А я её обожал.
У меня был дом. У меня был тыл. У меня была преданная до мозга костей единомышленница и помощница, которой можно доверить все. У меня была младшая мама. Что ещё мужчине надо, когда он лбом прошибает стены?
Потом родился Глеб, и материнский инстинкт, доселе безраздельно направленный на меня, сориентировался наконец на тот объект, для которого он природой и предназначен. А я этого даже не заметил. Мне бы поискать себе иное, принципиально отличное от приемлемого лишь в паре, место во вновь возникшем треугольнике отношений. А я как раз дошлифовывал состав спецгруппы и одновременно доводил математический аппарат расчета горловин. Я был слишком занят, слишком увлечен удивительными перспективами и упоен тем, какой я гений... Слишком - даже для того, чтобы заметить и понять происходящее, и уж подавно, чтобы действительно пытаться искать. Двух лет не прошло - и мы оба, со все возрастающей натугой держа семью и все с большим напряжением улыбаясь и воркуя как бы ни в чем не бывало, в глубине души считали друг друга законченными эгоистами. Кира, уезжая по выходным обедать к родителям, перестала брать меня с собой, и там на пару часов давала волю слезам. А я принялся с мрачным и яростным фанатизмом работать по двадцать часов в сутки и тешить себя идиотской мыслью, что вот я учиню некий совсем уж несусветный успех, и жена вновь станет меня уважать.
И ещё два года мы боролись. Отчаянно. Изо всех сил. Мы ведь продолжали любить друг друга. Лучше бы уж разлюбили - легче было бы. Отчуждение осыпалось не на пепелище - оно рухнуло прямо на нежность, прямо на сумасшедшую потребность в друг друге! Но против перемены полярностей в душе - все усилия тщетны. Против базовой системы ценностей не устоят даже самые светлые и пылкие чувства. Система ценностей их перемелет. Она что-то вроде BIOSа в компьютерах: машина работает либо так, либо никак. Вставьте нам чипы...
Иногда и впрямь хочется.
Разница лишь в длительности и мучительности перемалывания. Мелкое чувство - будто фурункул вскрыли: чик и пошел. Глубокое чувство - будто обе ноги размесило гусеницей неторопливо и злорадно наехавшего танка.
Мораль: не позволяйте себе глубоких чувств, живите мелко. Большинство так и поступает.
Но у нас не получилось. Наверное, все могло бы пойти иначе, если бы Глеб души в папке не чаял, если бы льнул ко мне, как в свое время я льнул к Симагину; если бы приставал с вопросами и в глаза глядел неотрывно, если бы, как я когда-то, бросался к двери с радостным визгом, заслышав скрежет моего ключа...
Неужели мне настолько хотелось повторить собственное детство, прожить его сызнова, только так, чтобы я был Симагиным, а Глеб - мною? Возможно. Моего детства у меня было слишком мало. Непозволительно, калечаще мало. Каких-то полтора года.
Но он не бросался и не льнул. Маленький ребенок относится к отцу в точности так, как относится к нему мать этого ребенка - особенно если видит отца не так уж много, фактически лишь по выходным, да и то чуть не весь выходной отец молчит, работает. И тут даже не важно, родной это отец или нет. В точности так, как относится мать. А у нас все сделалось принужденно, вымученно, обескровленно и болезненно - и Глеб, разумеется, это ощущал. И к четырем годам уже совсем во мне не нуждался.
Я ничего не в состоянии был поделать - ни словом, ни поступком. Словом - это значило бы совершенно не по-мужски, бессмысленно и до отвратительности жалко низать укоризны и плакаться в жилетку родному человеку, который, хоть ты всю душу изведи на шелестящие гирлянды пустых, как покинутые коконы, слов, ничем ПОМОЧЬ НЕ СМОЖЕТ, ибо тут не единовременный товарищеский поступок нужен - нужно разительно перемениться, стать иным человеком... но если тебе требуется иной - не честнее ли и не добрее попросту, не мучая никого, пойти искать этого другого? А поступком - это значило молча, без объяснений прогнать ничем, в сущности, не провинившуюся передо мною подругу. Что, конечно, с общепринятой точки зрения вполне по-мужски, но с моей - как-то непорядочно.
А тут ещё мой проклятый дар! О котором я никому никогда не мог рассказать. Мои знания - которых я никогда ни перед кем не имел права обнаружить. Они вообще не позволяли отмякнуть ни на миг. Мы засыпали рядом, Кира панически прижималась ко мне, будто встарь; тоненькая, хрупкая, горячая - тут уж, казалось бы, можно впасть в безмятежность. Но я-то отчетливо помнил сверкающее облако самозабвения, на котором почивал вначале! Я-то ещё хлестче ощущал, что рядом со мной - уже не она, не та моя женщина, что прежде; что той моей уже нет вообще, нигде, и никогда не будет больше, словно она умерла! Словно это я сам её убил! Мне-то зазор между поведением и чувством был ощутим ежесекундно!
В первое воскресенье октября мы презрели все неотложные дела и поехали гулять на острова - имелось там у нас задушевное местечко неподалеку от дворца. Было пасмурно, и пронзительно задувало с моря, обдирая праздничную листву с перепуганно скачущих ветвей. Зябко тряслась рябь на серых протоках. Я разрывался. Мы с Глебом кидали в воду веточки и смотрели, чья скорее плывет, и каждый громко и азартно, жестикулируя и приплясывая, болел за свою. Веточки капризничали, вели себя непредсказуемо и причудливо; то одна вырывалась вперед, то её вдруг закручивало на месте и вырывалась вперед другая, я пытался рассказывать Глебу про парусность, течения и прочую гидродинамическую науку - а самому мне вспоминались наши игры в летней парковой канаве с па Симагиным и то, как он мне вкручивал про уравнения Бернулли; а я, ничего почти не понимая, слушал завороженно, потому что за его словами роились удивительные тайны, и он их знал и отдавал мне. Как все по форме было похоже - и не похоже ни на вот столечко по сути. Потому что теперь было ветрено, и серо, и сыро; и Глебу было не интересно, он то и дело прерывал меня. А Кира мерзла. Я обнимал её, упаковывал под руками, распластывал и раскатывал по себе, чтобы спасти от промозглого ветра - она была такая маленькая и тонкая, что, казалось, вся может уместиться у меня на груди. И она сама втискивалась в меня, спасалась... Потом мы принялись целоваться так исступленно, словно только что открыли для себя это занятие, словно в первый раз - хотя на самом деле в последний раз. Но стоило нам заняться друг другом, Глеб тут же принимался ревниво дергать меня за руку и требовать внимания, и тащить наблюдать за нескончаемо длящимся состязанием веточек, прыгающих на серой ряби... И я шел за ним, заискивающе пытаясь приголубить его плечо ладонью - а он, как всегда, выворачивался из-под моей руки и, отступив на шажок, взросло и укоризненно заглядывал мне в глаза, как бы говоря: ну неужели тебе до сих пор невдомек, что меня обнимать можно только маме? И я опрометью возвращался, снова отогревал её, целовал ей руки - и она целовала мне руки, но чего-то главного уже не было ни в ней, ни во мне; а Глеб, пыхтя, пытался нас разнять, раздвинуть, и сварливо, как старший, делал замечания: "Вы что, с ума сошли? У вас руки немытые! Вон же люди смотрят! Как вам не стыдно!"
И делалось очевидным, что надо кончать, надо прощаться с надеждой, чтобы не мутила она душу и не мешала отстригать не оправдавшие себя варианты жизни... и вспоминался кто-то из великих, Мамардашвили, кажется: "Дом разваливается, а мы его чиним, потому что надеемся: он будет хороший. Вместо того чтобы построить другой дом. Или - бесконечно чиним семью, которая уже явно распалась, потому что надеемся: завтра будет хорошо. Решительности, которую может дать только отказ от надежды, у нас нет. Решительности уйти и начать сначала. Надежда - как тот пучок сена перед мордой осла, что вечно идет за этим пучком". От собственной образованности иногда выть хочется. Но вместо того чтоб завыть, только твердишь себе: это - не более чем интеллигентский выверт, выпендрежная лажа, ибо на самом деле если бы, например, первобытные люди в свое время не ПОНАДЕЯЛИСЬ посредством долгих и неблагодарных трудов добыть огонь трением - мы до сих пор бы ели бифштексы лишь после лесных пожаров...
Надежда - мой комплекс земной. Сказал психолог. Вечером Кира спокойно собралась и вместе с Глебом уехала к родителям. На время. Мне надо дописывать диссертацию, а это же, ты сам, Тоша, понимаешь, удобнее делать у них, чтобы тебе не мешать и Глеба на тебя не навешивать. Там неработающая бабушка, так что сам Бог велел.
И я поблагодарил её за заботу. И мы клятвенно пообещали друг другу хоть на пять минут созваниваться ежедневно - чего, разумеется, не смогли исполнять ни я, ни она. И вот прошел месяц. Зарезервированные за мной крюки и штыри на царственной вешалке в головокружительной прихожей были предупредительно свободны. И мои шлепки стояли, ожидая меня, в полной боевой готовности - пятки вместе, носки врозь.
Когда Глеб был дома, Кира, встречая меня, всегда командовала: "Глебчик! Тапочки папочке!" И Глеб, маленький и деловитый, словно ученый щенок, садился на корточки и начинал рыться в изящной просторной тумбе с ворохами домашней обуви внутри - снисходительно повинуясь непонятно зачем играющим в безмятежность взрослым; вытягивал из пересыпающихся недр мои шлепанцы и, неся их на вытянутых руках, будто крысят за хвосты, аккуратно ставил передо мною. Я воспитанный, говорил его взгляд, я тоже знаю, что такое ритуал. Я тоже умею делать вид, что все в порядке. Кира ждала меня, прислонившись плечом к косяку двери в гостиную. Она улыбалась. Наверное, можно было бы ради встречи по-дружески чмокнуть её в щеку.
- У тебя усталый вид, Тоша, - сказала она. - Ты голодный? Пообедаешь?
- А ты?
- Без меня не станешь?
- Не стану.
- Я же растолстею. И ты меня разлюбишь. Я смолчал. Она смешалась.
- Правда, мне нельзя лопать с тобой наравне, - беспомощно потянула она тему дальше, чтобы поскорее заколеровать некстати выскочивший блик любви и нелюбви. - Я же должна беречь фигуру... В стройном состоянии я ведь гораздо более ценный кадр нашего подполья, разве не так?
- Так, конечно, так, - сказал я, старательно улыбаясь, и, затолкав ноги в шлепки, пошлепал в ванную мыть руки. Она следовала за мной.
- Я могу салатик съесть за компанию, - сообщила она.
- Смилуйся, государыня рыбка, скушай птичку.
- Птичка, скушай рыбку! - с готовностью засмеявшись нашей древней присказке, тут же подхватила Кира.
- Договорились.
- Тогда айда ближе к камбузу. Или как? На улице холодает, иди в душ нырни погреться, пока я на стол собираю.
- Да нет, я ж на машине, что мне холода.
А чувствовал я, как она разрывается между желанием, чтобы я повел себя, как... как соскучившийся муж - и страхом, что я себя так поведу. И заранее терялась, не в силах решить, как быть, если такое случится.
Но я старался даже ненароком не коснуться её. Совесть. Дурацкая совесть.
Совесть - дура, штык - молодец... М-да. Пошутил.
Впрочем, приняться за суп так, что затрещало за ушами, совесть мне не помешала, увы. Я действительно оголодал, мотаясь по городу, а было уже около четырех. К тому же готовила Кира отменно. Да вообще Кира... Стоп.
- Как диссертация? - с безукоризненно тактичным уважением к официальной версии осведомился я, когда ложка моя выброшенным на песок карасем забилась по дну тарелки.
- Хорошо, - Кира клевала свой салат и улыбалась, поглядывая, как лихо и стремительно я побеждаю первое. Перехватив мой взгляд, улыбнулась ещё шире. - До чего же славно Антошенька кушает! Нет, правда, приятно смотреть, как ты ешь. Ты не пытаешься скрыть своих эмоций. А хозяйке это такая радость...
Она изо всех сил старалась сказать мне что-нибудь приятное. И не кривила душой, я чувствовал. Но она этим как будто прощения просила. Как будто прощалась.
- Диссертация движется. Но вообще-то, я не о ней хотела...
- Да это уж я понимаю, - засмеялся я, отставляя тарелку. - Что я смыслю в ваших...
Она вскочила так стремительно, что вилка от её руки едва не прыгнула со стола.
- Ты погоди отодвигать-то, ещё мясо будет...
Словом, к тому моменту, когда она начала свой важный разговор, я несколько размяк от уюта и, главным образом, еды. Химия, ничего с ней не сделаешь. Мне вспомнились глаза Сошникова. Химия химии рознь.
Все-таки неправильно устроен наш мир, если капля какой-то отравы, поточным образом сваренной какими-то работягами под трепотню о кабаках и тетках, способна вот так неотвратимо и, возможно, необратимо аннулировать в умном, мягком, добром человеке его неповторимую душу. Со всеми её сложностями, мучениями, прозрениями. Падениями и взлетами. Вдохновением и раскаянием. Возможно, богоданную. И, по слухам, бессмертную.
Смешно.
- Ну, вот, - сказала Кира. - Вот теперь можно разговаривать. Да погоди, не мой посуду, потом.
- Не могу, - ответил я, вставая.
Посуда - это была моя постоянная нагрузка. Я её перехватил ещё на заре нашей совместной с Кирой жизни - и Киру тогда это крайне порадовало. Квалификации тут не требовалось ни малейшей, а процесс мне нравился. Не то что наука или, скажем, психотерапия наша. Результат сразу виден, и результат прекрасный, вдохновляющий: было грязное, и вот через минуту, стоило чуть поскрести - уже чистое. В жизни бы так.
Но в жизни это настолько же сложнее, насколько человек сложнее тарелки.
Я с маниакальным, почти истерическим наслаждением умывал керамику и расставлял в ячейки просторной, роскошной сушилки. Впрочем, по моим критериям в этом доме все было просторным и роскошным - и, когда я вошел сюда мужем, мне никак не удавалось приучить себя к мысли, что оно, в определенной степени, теперь мое. Во всяком случае, и мое тоже. Как оказалось на поверку - правильно не удавалось.
- Значит, так, - деловито сказала Кира, когда я завертел блистательный кран, вытер руки и вернулся к столу. - Теперь у нас в программе рапорт и желание посоветоваться. Сначала рапорт, - на столе перед нею, пока я брызгался над раковиной, появились лист бумаги и аккуратно отточенный карандаш. - Вторую горловину мы с Кашинским прошли наконец. С трудом, но прошли. Психоэнергетический градиент составил, - она начала неторопливо, но быстро и четко, как все, что она вообще делала, чертить график, - по моим прикидкам, ноль тридцать шесть, а то и ноль сорок...
Некоторое время мы работали, как в старые добрые времена, и постепенно и отчуждение, и грусть, и боль, и обида куда-то отступили. Все-таки общее дело сближает. И хотя я ни на миг не забывал о том главном, ради чего поручил Кире именно эту операцию и именно этого пациента, профессиональный навык взял свое; мы принялись, как ни в чем не бывало, уточнять её предварительные расчеты нынешних значений базовых параметров, потом взялись за преобразование каждого из них поэтапными коэффициентами и так набросали вполне пристойный цифровой каркас следующей горловины... Я отмечал краем сознания: она отлично поработала. Точно и профессионально. При минимуме ситуационных касаний, при минимуме контактного времени; высший пилотаж. Умница моя... Не моя. Своя. Сама по себе.
- Но вот что я хотела, - нерешительно произнесла она потом, когда мы отложили листки с расчетами. - Понимаешь... Как ни мало мы общались напрямую, мне кажется, он начал... как бы это выразиться попроще. По мне сохнуть.
Давно пора, подумал я и едва не спросил вслух: а ты? Но я и без вопросов чувствовал, что сегодня она ЖАЛЕЕТ его куда глубже и сердечней, чем каких-то две недели назад. Куда глубже, чем полагалось бы в нормальной связке типа "врач-пациент".
Она начала относиться к нему НЕ КАК К ПОСТОРОННЕМУ.
Вадим Кашинский обратился в "Сеятель" пять недель назад. Назвался биофизиком, сказал, что прочел о нас в рекламном проспекте, попросил помочь. Я беседовал с ним часа два. История вроде бы обычная: полтора десятка лет интересной и любимой работы псу под хвост, никому ничего не надо, денег не платили, лаборатория распалась-рассыпалась, все в конце концов от бескормицы брызнули кто куда в погоне уж не за длинным, а хоть за каким-нибудь рублем. Тоска, ничего не хочется, мыслей нет... Даже в той прикладной фирмашке, куда он попал теперь, работать с пустой головой становится все труднее. Новая генерация, молодые дрессированные ремесленники, которым плевать, интересно им или неинтересно, творчество у них или конвейер, лишь бы вовремя бабки капали, - дышат в затылок и вот-вот сожрут.
Не понравился мне Кашинский. Не ощущал я в нем угасших творческих способностей - не было их у него, пожалуй, никогда. Разве лишь вот такусенькая искорка, давным-давно задавленная и затравленная им самим по неким не вполне для меня отчетливым, но отнюдь не возвышенным - в этом я мог поручиться - мотивам.
Да и не в этом даже дело, честно говоря. Что я, Свят Дух, чтобы штангенциркулем мерить диаметры искр. У этого, дескать, диаметр достойный, будем лечить, а у этого не дотянул полутора миллиметров, так что пусть пойдет и умоется. Нет. Он мне как человек категорически не понравился. Ощущалась в нем некая сладострастная разжиженность. Он был сломан, да - но он был с его же собственным удовольствием сломан. Настоящий сеятель всегда тоскует о свободе, ему её всегда мало; и чем сильнее в нем творческий посыл, этот жизненный стержень, вокруг которого, как небосвод вокруг Полярной звезды, неважно и подчиненно мотается все остальное - тем ему радостнее, когда этого остального делается поменьше. И тем возрастает опасность слома, если остального становится побольше. А Кашинскому, казалось, в радость именно когда жизнь, будто лошадь в яслях, хрумкает этим его стержнем, хилым и хрупким, как хвощ; именно когда его ломают, он ощущает себя наиболее свободным - от способности и необходимости думать, предвидеть, понимать... Какое уж тут творчество.
И ещё - он был не вполне искренен, я это чувствовал. Конечно, это не криминал, не обязан же он был совсем раздеваться передо мной. Но все же что-то он скрывал существенное, и это было неприятно.
Долгая мука, долгая пытка унижением в этом человеке, во всяком случае, ощущалась отчетливо. Но и мириады мелких предательств висели на нем, и горестная смесь вины и гордости за них разъедала ему душу, словно кислота - как и у всех, кто убедил себя, будто предает вынужденно, от необходимости и безвыходности...
Он был очень слабым человеком - но, в конце концов, и Сошников был очень слабым человеком; однако иначе. И Сошников мне нравился, я готов был защищать его от всего света, как птенца своего. А вот Кашинского - нет.
И я взъярился на себя. Что за снобизм, в конце концов! Этот мне нравится, а этот нет - с какой стати вообще брать подобные соображения в расчет! Подумаешь, неприятны слабые. А не фашист ли вы, Антон Антонович? Белокурая бестия нашлась, фу ты ну ты! Да мама тебя бы попросту отшлепала, доведись ей это узнать. А па Симагин так бы посмотрел... Словом, за то, что он мне не понравился, я себя же и виноватым почувствовал надолго. И поклялся, что из кожи вон вылезу, а сделаю из него конфетку. Эйнштейна хотя бы дворового масштаба.
Он же, при всей своей внутренней трухлявости, сидел передо мною печальный и вальяжный, с интересной бледностью на челе, жестикулировал скупо и отточенно, говорил негромко и неторопливо, интеллигентно, складно... такой благородно несчастный, такой невинно поруганный - что у меня возникла ещё одна мысль.
А надо иметь в виду, что на тот момент прошло каких-то два дня с тех пор, как Кира отъехала. Писать диссертацию. Я лез на стену со скрежетом зубовным и понимал, что надо что-то решать, иначе мы так всю жизнь и промучаемся, нетрезво вихляясь то поближе друг к другу, то подальше, и оба с ума сойдем. И Глеба сведем.
И ещё надо иметь в виду одну очень интересную деталь.
Решаюсь говорить об этом лишь потому, что для истории моей это весьма существенно. Коротенько. Когда я привел её в первый раз к нам в гости и познакомил с родителями, я не мог всеми своими фибрами не почувствовать, что ей... как бы это... Словом, так. Если бы не наши с Кирой безоблачные, на самом подъеме находившиеся отношения, она влюбилась бы в па Симагина, как я в неё полгода назад - с первого взгляда и наповал. В лепешку бы для него расшибалась. Баюкала и нянчила. Вот такие пироги.
Что я почувствовал в па - не могу рассказать. Я совершенно не понял того, что почувствовал. Редко со мной такое бывало - а тут на уровне бреда. Будто он уже знал её в какой-то иной жизни... Чистой воды, извините за выражение, метемпсихоз. Но во всяком случае, с меня хватило ощущения того, что сейчас она ему приятна скорее как дочка, нежели как юная красивая женщина; и на том спасибо. Ни к ней, ни к нему я, разумеется, не стал от всего этого хуже относиться - но постарался некоторое время приглашать её в гости пореже. А через месяц мы сняли крохотную однокомнатную квартирку на Голодае - и было нам с Кирой так хорошо, что от всех посторонних влияний мы отгородились надолго. И разваливаться стали изнутри, а не под воздействием какой-либо внешней силы. Но я отметил тогда для себя, что Кира, как и подобает благополучной, утонченной и одаренной красавице - правда, не нашей эпохи, не рыночной - питает явную слабость к поверженным титанам и к пожилым обессилевшим гениям. Строго говоря, это характеризовало её с самой лучшей стороны. Просто я в эту категорию никак не входил. А сидящий передо мною Кашинский, сколько я в этом вообще смыслил, был просто вылитый лысый Прометей без зажигалки.
Сколько душераздирающей, надрывной и сопливой лирики я по молодости исчитал! А лучше всех то, что я чувствовал тогда, сформулировал в свое время, как ни странно, Суворов, человековед далеко не блестящий - сформулировал с четкостью и лаконизмом добротной разведсводки: "И ещё есть выражение любви. Высшее. Уйти от существа любимого. Навсегда. Бросить. Порвать. Чтобы всю жизнь потом вспоминать. С горечью и болью".
Так и хочется эти отрывистые, как из шифровки, фразы дополнить шапкой типа "Юстас - Алексу"...
Одного недочувствовал и недоговорил изменник - потому, вероятно, что, вживаясь в характер своей героини, волей-неволей сделал её эгоистичной себе под стать. Если это и впрямь любовь, а не наспех замаскированное красиво парадоксальными словами трусливое бегство за выгодой - нипочем не уйдешь, покуда хоть как-то не позаботишься, чтобы существо любимое поскорее оклемалось после этакого, с позволения сказать, высшего и, во всяком случае, нетривиального выражения любви. Самое простое - это не произносить гарных, но явно припозднившихся речей о чувствах, а наоборот, полной сволочью себя напоследок поставить, чтобы не тосковали о тебе, а возненавидели... Но можно и получше придумать. И я, прописав Кашинскому несколько вполне обычных сеансов на кабинете, в рекордные сроки набросал план-график восстановления его трухлявой искры, лет по меньшей мере двадцать назад затоптанной им же самим, потом тщательнейшим образом рассчитал первую горловину, прикидочным - вторую, и, позвонив Кире, поручил их реализацию ей.
Положа руку на сердце: я колебался. Презрев занятость, я отправился за решением в паломничество по святым местам - к той квартирке на первом этаже, которую мы снимали с Кирой в начале совместной жизни... потом умерла мамина мама, мама осталась с па Симагиным, а нам с Кирой достались бабушкины апартаменты - тогда мы оставили изначальную обитель. Глупо было это делать, и совсем уж глупо рассказывать об этом - но я туда изредка ездил. Приникал, так сказать, к истокам.
Лучше бы я этого в тот раз не делал. Ничего там не изменилось, только сильно разрослись кусты, высаженные между приземистой серой пятиэтажкой и тротуаром, так что первого этажа и не видно было почти. Я лишь по коричневым раздвижным решеткам, ещё до нас навешенным внутри кем-то из предыдущих жильцов для вящей безопасности, узнал наши окна. Но даже не замедлил шага. Миновал засиженного юношеством бронзового юнгу на КИМа. Продефилировал мимо магазинов - куда во времена оны я радостно бегал за снедью, где мы с упоением покупали наши первые общие вещи, ерунду всякую вроде ситечка для кофе или комнатной антенны... И пошел обратно.
Паломничество, против ожиданий, на этот раз лишь ожесточило меня. Раньше подобные свидания - вот этот кирпичик! вот эта щербинка в асфальте! вот эта ветка! вот эта дверь, ну вот же! - сладко подчеркивали нерасторжимую связь с былым, намекали на возможность возвращения, возобновления - и на сердце возгоралась светлая тихая печаль с изрядной толикой надежды. Вся - сродни надежде. Теперь омертвевшие декорации исчерпанного, сработавшегося счастья лишь подчеркивали окончательную и бесповоротную оторванность тех дней от дня сего, полную невозможность их возврата ни под каким видом, ни в какой доле - и вызвали одно только раздражение, даже злость, как надругательство над самым святым, как всякий явный и наглый обман: по видимости все то же, а по сути другое.
Это ощущение и было решением. Невозможность так невозможность. Стало быть, если не назад, то вперед.
Спецоперация, таким образом, пошла в три уровня. На первом проводился нормальный курс терапии с обычной целью повысить динамичность психики. На втором - был начат ряд психотерапевтических спектаклей с целью вернуть Кашинскому уверенность в себе и в своих силах. А на третьем, предназначенном уже не столько для него, сколько для Киры, я ожидал, что она, своими собственными стараниями залечив Прометею печенку и вложив утерянную зажигалку в его персты, СВОИМИ РУКАМИ ЕГО СДЕЛАВ, с ним и останется. Будет пестовать и баюкать. Материнский инстинкт. И станет ей не до меня. И перестанет она мучиться из-за меня. Не мог я больше терпеть, что она из-за меня мучается. Не мог.
Он в её стиле, да и, видимо, человек действительно пристойный. А он... Ну, Киру просто нельзя не полюбить. А я... я, если буду мучиться один, уж как-нибудь сдюжу. Это легче. И вот лед тронулся.
- А ты не ошиблась? - спросил я недоверчиво. Она чуть качнула головой.
- Я бы не стала тебе говорить, если бы не была уверена.
- Ой, тщеславие бабье! - засмеялся я. - Иду это я, красивая, а мужики кругом так и падают, так и падают, и сами собой в штабеля укладываются! У Киры замкнулось лицо.
- У меня возникло такое подозрение, - сухо произнесла она. - Это не планировалось. Это сбой. Я сочла своим долгом тебя предупредить.
- Пренебрежем, - сказал я легкомысленно. - Во всяком случае, пока. Даже если ты и права, легкая влюбленность делу не помешает, наоборот. Мужчинам, а в особенности творцам, это полезно. Музы там, все такое прочее...
- Антон, - взволнованно сказала она. - Я тебя не понимаю. Ты никогда не был ни жестоким, ни даже недальновидным. Всегда максимум лечебного эффекта при максимуме безболезненности. А теперь... Я никогда не сталкивалась с таким поворотом, и теперь мне не по себе. Я не знаю, как быть.
- Кира, - сказал я, напустив серьезность, - я, прости, тоже не понимаю. Из-за чего сыр-бор? Тебе что, неприятно, что тобой, скажем, восхищаются или неровно дышат?
Она с силой провела ребром ладони по скатерти. На меня она уже не смотрела. У неё вдруг стали пунцовыми щеки, лоб, даже шея.
- Я, видишь ли, к этому чувству... которое любовью называется... отношусь, Антон, с чрезвычайным пиететом. С чрезвычайным. Он неплохой человек, по-моему. Замотанный, измученный, очень кем-то когда-то униженный. Наверное, наделавший ошибок - как всякий хороший человек. Это парадоксально, да? Подонки творят свои подлости нарочно и ни секундочки не мучаются потом, и все как бы в порядке вещей. А хорошие, стремясь к каким-то идеальным кренделям, такого, бывает, наворотят - потом всю жизнь не расхлебать... Он очень хороший и очень несчастный. Добрый, веселый, умный. О ла-ла, с предсмертной веселостью подумал я.
- Знаешь, он даже на твоего отца чем-то похож, по-моему.
Почему-то она никогда не называла па Симагина моим отчимом, только отцом. Что, в общем-то, и правильно.
- Я не хочу, чтобы он из-за меня вдруг начал страдать. В конце концов, посмотри на это с точки зрения нашей задачи. Он только глубже в депрессию свалится.
- Полагаю, нет, - ответил я.
- Ну, тебе виднее, - нехотя сказала она. - Как знаешь. Но у меня в связи с вышесказанным вопрос более мировоззренческий. Прежде я как-то не очень задумывалась на эту тему, но теперь, при перспективе доставить кому-то боль... Вот что, - она глубоко вздохнула, словно собиралась нырять. - Насколько порядочно то, что мы делаем?
Это был вопрос.
Я и сам уродовался над ним не одну бессонную ночь в ту пору, когда нащупывал путь. Выкручивал совесть так и этак, ставил на ребро и плющил на наковальне - и вслушивался в её писк, пытаясь понять, что она там пищит, и имеет ли она право пищать, когда речь идет о материях столь серьезных.
Почему интрига и обман, с неимоверной легкостью прощаемые тем, кто напропалую пользуется ими в личных и своекорыстных целях, вызывают такое негодование, если к ним прибегают во имя целей благих? Потому ли, что всякий нормальный человек вполне знаком с первым вариантом - сколько раз сам подличал и врал по мелочам, это в порядке вещей, без этого не проживешь... Но к тому, кто толкует о благе, всегда относятся с подозрительностью, как к заведомому лицемеру, и рады-радешеньки уличить его, ниспровергнуть, стащить с пьедестала в грязь.
А ещё потому, что к тебе относятся так, как ты к себе относишься. И ты, верно уж, человек-то хороший, коли к благу устремился, именно потому, что хороший, жестоко и мучительно совестишься оттого, что подчас вынужден пускаться во все тяжкие. Тут-то тебя и ловят за руку. Тебе совестно - стало быть, ты и впрямь виноват. Вот, скажем, ради жилплощади нормальному человеку никогда ничего не совестно - он никогда и не виноват поэтому!
А главным образом потому, что твое благо отнюдь не обязательно будет признано благом теми, кто тебя обсуждает и выставляет оценки. Вот в чем дело. Буханка хлеба, или тетка посисястей, или навороченный "чероки" - это всем понятное, очевидное, бесспорное благо. А вот твои измышления и грезы - манят далеко не всех. И, стало быть, для очень многих из формулы уходит множитель "благо" - и остается одна голая неприглядность.
Ладно, Бог с ним, с благом. Не надо громких слов. Я совершаю нечто не ради благих целей, а просто ради своих целей. Я не стану обсуждать, хороши эти цели или нет, являются они благом или не являются. Я следую им и буду им следовать. И, как любой иной человек, пойду ради них на... многое. Кто-то идет на многое ради жилплощади, а я - ради того, чтобы сеятели сеяли. Все.
Для того, чтобы сделать что-либо, нужно соблюдать всего лишь три условия. Во-первых, нужно начать это делать, во-вторых, нужно продолжать это делать, и, в-третьих, нужно завершить это делать.
В такие минуты мне до тоски отчетливо, как совсем недавний, вспоминался последний день детства. Как мы с па Симагиным бодро топаем в химчистку, - знать не зная и ведать не ведая, что через несколько часов мама так страшно и необъяснимо заболеет, и потом рухнет мир. И он рассказывает что-то про неразрешимые вопросы и необратимые действия. Как страшно их совершать. Как не с кем посоветоваться. Что это за кошмар - когда ответственность ни с кем нельзя разделить. На каком-то созвучном той эпохе примере - про революцию. И я тогда даже понял кое-что... Мудрый па Симагин.
Вот что я подумал сейчас. Наверняка найдутся трудящиеся, которые заподозрят меня, как в свое время принца датского Гамлета заподозрили, в гомосексуальной влюбленности в отца. Ну, в отчима. Уж слишком часто я его поминаю. И слишком, дескать, в превосходных степенях по отношению ко всему остальному, которое, дескать, как колос, пораженный спорыньей, в сравнении с чистым... Отдаю себе в этой опасности отчет. И плюю на нее.
- Кира, - сказал я проникновенно. - Это мы когда-то очень подробно обсуждали. И, как мне казалось, пришли к полному единодушию. И работали вместе пять лет. Не было у меня в этом деле человека ближе по духу. Неужели ты тогда так горячо соглашалась со мной единственно потому, что ЛУЧШЕ КО МНЕ ОТНОСИЛАСЬ?
Это был запрещенный удар, и я прекрасно это знал. Но мне нужно было, чтобы она, во-первых, некоторое время ещё работала с Кашинским, и, во-вторых, в очередной раз убедилась, что я гораздо хуже, чем ей мнилось прежде. У неё задрожали губы. Какое-то мгновение мне казалось: она заплачет. Но она сдержала себя.
- Я к тебе, - вздрагивающим голосом сказала она, - и теперь очень хорошо отношусь, Антон. И если ты мне не веришь, это беда.
Я ей верил. Но беда была в том, что никакое, даже самое замечательное отношение друг к другу уже не могло нам помочь. Последняя фраза, пожалуй, как раз и исчерпала до донца ресурс её преданности, и она, сама того не ощутив, стала значительно от меня свободнее, чем минуту назад. Мой отвратительный выпад буквально отшвырнул её прочь - как легкую щепочку грубо отшвыривает буруном от проревевшего рядом катера.
Какое-то мгновение она ещё всматривалась в меня прежним взглядом. Ждала обратной волны. Потом её лицо замкнулось, как бы захлопнулось.
- Да, - сказала она. - Похоже, нельзя долго играть людьми безнаказанно. Пусть даже и в благих целях. Привычка смотреть на людей, как на шахматы, до добра тебя не доведет, Антон. Не доведет, - встряхнула головой. - Наверное, ты уже спешишь... как всегда. Иди, не трать время. Мы обо всем поговорили, я все поняла. Глебу передать привет?
- Разумеется, - сказал я.
- Я так и думала, - ответила она. Лифт неторопливо спускал меня с эмпиреев, когда сотовик снова запищал.
- Значит, такие дела, - произнес азартный голос Коли мне в ухо. - Я покамест вокруг да около хожу. С соседями поговорил, с участковым с их... Действительно, есть такой сосед двумя этажами ниже. Вениамин Петрович Каюров, двадцать восемь лет. Работает в статистическом отделе горбюро по трудоустройству. Запомнил?
- Да.
- Отзывы самые положительные. Ни пьянок, ни приводов, ни шума в доме... Никаких подозрительных знакомств и связей. Похоже, пустышку тянем. Но я ещё посуечусь. Сейчас продумываю, под каким соусом выходить на прямой контакт. Вечер у меня будет, скорее всего, занят всем этим плотно - так что следующая связь, наверное, утром завтра.
- Хорошо, - ответил я. - Отлично, спасибо. Завтра так завтра. Тогда до завтра.

Дискета Сошникова
Различие понятий "свободы" и "воли". Слово "свобода" мы начали трепать лет двести назад всего лишь, и, как правило, синонимично исконному своему слову "воля". Однако!
То, что называется свободой, стало возможным лишь тогда, когда один-единственный человек стал самостоятельным и самодостаточным вне племени, клана, общины, семьи, цеха или иного объединения. Свобода - это возможность действовать согласно индивидуальным побуждениям при обязательной индивидуальной же ответственности. Поэтому свобода индивидуума не нарушает свободы других индивидуумов, а коли нарушает - вот тебе и ответственность: сам виноват, суд идет. Поэтому же свобода - состояние, дающее душевный комфорт и уверенность в будущем. Это состояние нормальное и при нормальных условиях - неотъемлемое. И оно совершенно не противоречит религиозной идее посмертного спасения, что во времена формирования представлений о свободе было крайне ценным. Да и по сей день сильно облегчает пользование свободой.
Воля же - это возможность действовать согласно своим желаниям вопреки установкам того объединения, в которое человек влит, как его ЛИЧНО НЕСАМОСТОЯТЕЛЬНЫЙ фрагмент. Воля - это всегда предательство, совершенное по отношению к своему коллективу, всегда восстание против него. Она по самой природе своей направлена против иных индивидуумов того же коллектива. И, следовательно, она - безответственность за свои действия. Поэтому она всегда конечна, и за неё всегда ожидается расплата. Поэтому состояние воли всегда сопряжено с чувствами вины и страха, которые кого ограничивают в привольном безумии, а кого, напротив, окончательно приводят в мрачный экстаз. Эх, погуляю напоследок - а после хоть в острог, хоть на плаху! Прости, народ православный! Год воли - а потом, если жив остался, десятилетия в схиме, в замаливании греха и в исступленной благотворительности. И даже если удастся протянуть волю до физической смерти - все равно ощущается неизбежность расплаты за гробом. Поэтому даже во время самой невозбранной воли откуда ни возьмись возникают судорожные пароксизмы покаяния, доброты, милосердия. Но отсюда же и невероятные зверства, волю сопровождающие - все равно терять уже нечего, остается лишь куражиться напоследок. Воля - состояние внутренне противоречивое и потому неизбежно истерическое. Свободы мы никогда не хотели и до сих пор не знаем, что это за зверь и с чем его едят. Дальше мечтаний о воле мы не ушли. И поэтому, когда подавляющее большинство населения буквально свихнулось на стремлении к воле, лопнули все объединяющие структуры.
Свобода и организация ДОПОЛНЯЮТ друг друга, воля и организация ИСКЛЮЧАЮТ друг друга.
Американские писатели, как правило, даже сцены любви описывают, как производственный процесс. Джон расстегнул тугую пуговицу её лифчика. Мэри опрокинулась на спину и согнула ногу в колене. Он взял её своей мускулистой правой рукой за её тугую левую грудь. Она глубоко и часто задышала... Идет нормальная работа, и надо выполнить её как можно более квалифицированно.
А у нас даже в самых поганеньких производственных романах застойных времен даже процесс плавки чего-нибудь железного описывался не то как миг зачатия, не то как литургия. Директор Прохоров затаил дыхание, сердце его билось часто-часто. Вот оно, наконец-то! Сбылось, сбылось! Священный трепет охватил парторга Гусева, когда первый металл сверкающей рекой хлынул в... Не просто дело сделано - шаг в будущее сделан, шаг в самосовершенствовании сделан. Поэтому насколько квалифицированно и высокотехнологично сделан этот шаг - уже не столь важно. В каких только мелочах не проявляется поразительная разница культур! Имеющий глаза да увидит... Национальная идея.
Ортодоксальные демократы продолжают уверять, будто все развитые страны живут себе безо всякой национальной идеи - и прекрасно живут. Немцы, пока имели национальную идею, были фашисты, а теперь вся их национальная идея - как бы выиграть в футбол, и поэтому у них получилось благоденствующее общество.
Двойная подтасовка. Во-первых, всякая национальная идея здесь сводится к идее националистической.
Во-вторых, на самом деле без идеи живут только страны, находящиеся в цивилизационном кильватере, а страны - становые хребты цивилизаций (Хантингтон называет их сердцевинными) не выдерживают внешних нагрузок и внутренних напряжений.
Кстати: отними у американцев десятки лет культивировавшуюся веру в то, что они суть Народ-Демократияносец и что поэтому они самые умные, самые сильные и самые богатые - тогда не поручусь за территориальную целостность и организационную монолитность их державы. Думаю, кризис 60-х годов - то, что называют критическим десятилетием Америки - был вызван не в последнюю очередь тем обстоятельством, что СССР на пике своего могущества и влияния на какой-то момент пошатнул эту веру.
Одна из основных ошибок реформаторов первого призыва, повторяемая теперь по долгу службы их формальными последователями - знак равенства между мракобесием и автономной культурной традицией. По-человечески понятно. Прежде чем начать повышать квалификацию в Сорбоннах и Гарвардах, все они зубрили обществоведение в советских школах и истмат в советских вузах. И оказались, по Шварцу, лучшими учениками.
Вслед за марксистами-ленинцами они сочли евроатлантический вариант социального устройства венцом развития, а все остальные цивилизационные очаги - лишь ступенями восхождения от варварства к культуре по единой столбовой дороге человечества. Поэтому схема действий казалась им очевидной: надо лишь преодолеть варварство, и на его место придет культура. Искоренить плохое свое, и на обширном опустевшем пространстве само собой воцарится чужое хорошее. Результатом борьбы с идеократией явилось, однако, лишь то, что для подавляющего большинства граждан нашей страны понятие культуры свелось к понятию культуры потребления. И коль скоро аскетические цивилизации всегда проиграют на этом поле гедонистическим, результат сопоставления был предрешен. Россия в глазах самих же россиян предстала страной дикарей. И разочарование в своей культуре потребления перечеркнуло в глазах очень многих всю свою культуру целиком.
Существует миллион определений культуры. Еще одно: это СОВОКУПНОСТЬ ДЕЙСТВЕННЫХ МЕТОДИК ПЕРЕПЛАВКИ ЖИВОТНЫХ ЖЕЛАНИЙ В ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ. То есть желаний, связанных с непосредственными задачами биологического выживания, в желания, как бы отвлеченные от мира сего.
Данная формулировка вовсе не подразумевает дискриминации предметных желаний по отношению к отвлеченным, не подразумевает замены всех материальных желаний на идеальные. Культура творит из животных же желаний (потому что, кроме как из них, желаний творить не из чего) желания иного качества. Не высшего и не низшего - просто иного. Человеческого. Не так, чтобы животных желаний не осталось, а так, чтобы возникло что-то помимо них - да вдобавок, из них же.
Различные цивилизации на протяжении тысячелетий мучительно вырабатывали методики такой переплавки, но - разные. Бессмысленно говорить, какая методика лучше, а какая хуже. Это как с цветом кожи. Черный лучше или белый? Бессмысленно спрашивать. Сразу контрвопрос: ДЛЯ ЧЕГО лучше?
Значит, во-первых, если животные желания практически у всех людей одинаковы, то желания человеческие несут на себе печать своеобразия той или иной цивилизации. Во-вторых, методики одной цивилизации совсем не обязательно подойдут другой. Они неразрывно связаны с основной ценностью цивилизации, с её ИДЕЕЙ. Они апеллируют к ней и опираются на нее.
В самом общем виде этот процесс можно описать формулировкой "ради чего".
Например, на заре своего существования все мировые культуры так или иначе пришли к принципу "не делай другим того, чего не хочешь себе". Это краеугольный камень любой этики. Но в канонических текстах мировых религий фраза, где он формулируется, никогда не оставляет его в изоляции и не провозглашает в голой бездоказательности. "Не делай человеку того, чего не желаешь себе, и тогда исчезнет ненависть в государстве, исчезнет ненависть в семье". Конфуций, "Луньюй".



Страницы: 1 2 3 4 [ 5 ] 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.