все же, что там -- где локти и запястья?.. Я нащупала под кожей как бы
твердый комочек. Набухший лимфатический узел? Склеротическая бляшка?
Невозможно. Это не вязалось с моей красотой, с ее непогрешимым
совершенством. Но ведь затвердение там было: маленькое -- я его прощупывала
только при сильном нажиме -- там, где щупают пульс, и еще одно -- на сгибе
локтя.
соответствовало странности духа, его страхам и самоуглубленности, и в этом
была правильность, соответствие, симметрия. Если там, то и здесь. Если
разум, то и органы. Если я, то и ты... Я и ты... Всюду загадки -- я была
измучена, сильная усталость разлилась по моему телу, и я должна была ей
подчиниться. Уснуть, впасть в забытье -- в другой, освобождающий мрак. И тут
меня вдруг пронизала решимость назло всему устоять перед соблазном,
воспротивиться заключавшему меня ящику этой изящной кареты -- кстати, внутри
не столь уж изящной, -- и этой душонке рассудительной девицы, вдруг слишком
далеко зашедшей в своем умничанье! Протест против воплощенной красоты, за
которой скрываются тайные стигматы. Так кто же я? Сопротивление мое
переросло в буйство, в бешенство, от которого моя душа горела во мраке так,
что он, казалось, начал светлеть. Sed tamen potest esse totaliter aliter...
-- что это, откуда? Дух мой? Gratia? Dominus meus?[6]
зубами впиться в эти мягко устланные стены, рвала обивку, ее сухой, жесткий
материал трещал у меня в зубах, я выплевывала волокна вместе со слюной --
ногти сломаются, ну и ладно, вот так, не знаю, против кого, себя или еще
кого-то, только нет, нет, нет, нет...
но она была металлической. Игла? Да, что-то укололо меня в бедро с
внутренней стороны, повыше колена: это была слабая недолгая боль, укол -- и
за ним ничто.
подстриженными на один манер, геометрия деревьев и кустов, лестницы, мрамор,
раковины, амуры. И мы вдвоем. Банальные, обыкновенные, но романтичные и
полные отчаяния. Я улыбалась ему, а на бедре носила знак. Меня укололи. И
теперь мой дух, против которого я бунтовала, и тело, которое я уже
ненавидела, получили союзника, -- правда, он оказался недостаточно искусным:
сейчас я уже не боялась его, а просто играла свою роль. Конечно, он все же
был настолько искусен, что сумел навязать мне ее изнутри, прорвавшись в мою
твердыню. Но искусен не совсем -- я видела его сети. Я не понимала еще, в
чем цель, но я уже ее увидела, почувствовала, а тому, кто увидел, уже не так
страшно, как тому, кто вынужден жить одними домыслами. Я так устала от своих
метаний, что даже белый день раздражал меня своей пасмурной торжественностью
и панорамой садов, предназначенных для лицезрения его величества, а не
зелени. Сейчас я предпочла бы этому дню ту мою ночь, но был день, и мужчина,
который ничего не знал, ничего не понимал, жил обжигающей сладостью
любовного помешательства, наваждением, насланным мною -- нет, кем-то
третьим. Силки, западня, ловушка со смертельным жалом, и все это -- я? И для
этого -- струи фонтанов, королевские сады, туманные дали? Глупо. О чьей
погибели речь, о чьей смерти? Разве не достаточно подставных свидетелей,
старцев в париках, виселицы, яда? Что же ему еще? Отравленные интриги, какие
подобают королям?
монарха, нас не замечали. Я молчала -- так мне было легче. Мы сидели на
ступенях огромной лестницы, сооруженной будто для гиганта, который сойдет
когда-нибудь с заоблачных высот только для того -- специально, -- чтобы
воспользоваться ею. Символы, втиснутые в нагих амуров, фавнов, силенов -- в
осклизлый, истекающий водой мрамор, -- были так же мрачны, как и серое небо
над ними. Идиллическая пара -- прямо Лаура и Филон, но столько же здесь было
и от Лукреции!
отъехала, и пошла легко, как будто только что выпорхнула из ванны,
источающей душистый пар, и платье на мне было уже другое, весеннее, своим
затуманенным узором оно робко напоминало о цветах, намекало на девичью
честь, окружало меня неприкосновенностью Eos Rhododaktilos[7], но я шла
среди блестящих от росы живых изгородей уже с клеймом на бедре, к которому
не могла прикоснуться, да в этом и не было нужды, довольно того, что оно не
стиралось в памяти. Я была плененным разумом, закованным уже с пеленок,
рожденным в неволе, и все-таки разумом. И поэтому, пока мой суженый еще не
появился и поблизости не было ни чужих ушей, ни той иглы, я, как актриса
перед выходом на сцену, пыталась пробормотать про себя те слова, которые
хотела сказать ему, и не знала, удастся ли мне их произнести при нем, -- я
пробовала границы своей свободы, ощупью исследуя их при свете дня.
грамматической формы, потом -- о множестве моих плюсквамперфектов, обо всем,
что я пережила, и о жале, усмирившем мой бунт. Отчего я хотела рассказать
ему все -- из сострадания, чтобы не погубить его? Нет, ибо я его совсем не
любила. Но чтобы предать чужую, злую волю, которая нас свела. Ведь так я
скажу? Что хочу, пожертвовав собой, избавить его от себя -- как от погибели?
пламенная, чувственная и в то же время пошленькая -- желание отдать ему душу
и тело лишь постольку, поскольку этого требовал дух моды, обычай, стиль
придворной жизни, -- о, как-никак, а все же чудесный галантный грешок! Но то
была и очень большая любовь, вызывающая дрожь, заставляющая колотиться
сердце, я знала, что один вид его сделает меня счастливой. И в то же время
-- любовь очень маленькая, не преступающая границ, подчиненная стилю, как
старательно приготовленный урок, как этюд на выражение мучительного восторга
от встречи наедине. И не это чувство побуждало меня спасать его от меня или
не только от меня, ибо, когда я переставала рассуждать о своей любви, он
становился мне совершенно безразличен, зато мне нужен был союзник в борьбе с
тем, кто ночью вонзил п меня ядовитый металл. У меня никого больше не было,
а он был мне предан безоглядно, и я могла на него рассчитывать. Однако я
знала, что он пойдет на все лишь ради своей любви ко мне. Ему нельзя было
доверить мой reservatio mentalis[8]. Оттого я и не могла сказать ему всей
правды: что я моя любовь к нему, и яд во мне -- из одного источника. И
потому мне мерзки оба, и предназначивший, и предназначенный, и я обоих
ненавижу и обоих хочу растоптать, как тарантулов. Не могла я ему этого
выдать: он-то в своей любви, конечно, был как все люди, и ему не нужно было
такое мое освобождение, которого жаждала я, -- такой моей свободы, которая
сразу отбросила бы его прочь. Я могла действовать только ложью -- называть
свободу фальшивым именем любви, ибо только так можно его убедить, что я --
жертва неведомого. Короля? Но даже если бы он посягнул на его величество,
это бы меня не освободило: король если и был на самом деле виновником всему,
то таким давним, что его смерть ни на вело: не отдалила бы моего несчастья.
Чтобы проверить себя, способна ли я убеждать, я остановилась у статуи Венеры
Каллипиги, чья нагота воплотила в себе символы высших и низших страстей
земной любви, и принялась в одиночестве готовить свою чудовищную весть, мои
обличения, оттачивая доводы до кинжальной остроты.
преграду, я не знала, когда мой язык сведет судорога, на чем споткнется мой
дух, потому что и дух мой тоже был моим врагом. Не во всем лгать, но и не
касаться сути истины, средоточия тайны... Я лишь могла постепенно уменьшать
ее радиус, приближаясь как бы по спирали. Но когда я увидела издали, как он
шел, а потом почти побежал ко мне -- маленькая еще фигурка в темной
пелерине, -- я поняла, что ничего не выйдет: в рамках галантного стиля мне
не удержаться. Что это за любовная сцена, в которой Лаура признается Филону
в том, что она -- приготовленное для него орудие пытки? Даже если бы путем
иносказаний я преодолела бы мое заклятие, все равно бы я снова обратилась в
ничто, из которого возникла. И вся его мудрость была здесь ни к чему.
Прелестная дева, которая считает себя орудием тайных сил и бормочет о
каких-то системах, о стигматах, о заклятиях, да если она говорит так и о
таких вещах, то, право, эта девица помешана. Ее слова свидетельствуют не об
истине, а лишь о галлюцинациях, и потому она достойна не только любви и
преданности, но и жалости. Движимый этими чувствами, он, может быть, и
сделает вид, будто поверил всему, что услышал, опечалится, станет уверять,
что готов погибнуть, но освободить, а сам кинется за советами к докторам и
по всему свету разнесет весть о моей беде, -- я уже сейчас готова была его
оскорбить. При таком сочетании сил, конечно же, чем надежнее союзник, тем
меньше он может рассчитывать на исполнение надежд как любовник: во имя,
своего счастья он наверняка не захочет отказаться от роли любовника, ведь
его-то безумие нормальное, крепкое, солидное, последовательное: любить, ах,
любить, острые камни на моем пути раздробить в мягкий песок, но только не
играть в анализ чудовищной загадки -- "откуда берет начало мой дух"?
погибнуть. Я не знала, какая часть меня ужалит его в объятии: локти?
запястья? -- это было бы слишком просто. Но я уже знала, что иначе быть не
может. Теперь мне надо было пойти с ним по тропинкам, услаждающим взор
творениями мастеров паркового искусства; мы сразу же удалились от Венеры
Каллипиги, ибо откровенность, с которой она выставляла напоказ свою суть,
была неуместна на раннеромантической стадии наших платонических вздохов и
робких надежд на счастье. Мы прошли мимо фавнов, тоже откровенных, но на
свой лад -- каменная плоть этих кудлатых мраморных самцов не задевала моей
ангельской натуры, настолько целомудренной, что они не смущали меня даже
вблизи, -- я была вправе не понимать их поз. Он поцеловал мою руку -- как
раз то место, где было загадочное затвердение: губами он не мог его
почувствовать. А где притаился мой укротитель? Наверное, в ящике кареты. Но
может быть, я прежде должна добыть для него какие-то секреты, словно
волшебный стетоскоп, приложенный к груди осужденного мудреца. Я ничего не
смогла рассказать Арродесу.
верных слуг в поместье, расположенном в четырех почтовых станциях от