превращался в него самого, Федю). Иногда невтерпеж становилось, он
подходил к пианино и почти не глядя клал руку на клавиатуру. Раздавался
аккорд - богатый, бархатный; скучное упражнение оживало. Мама спешила из
соседней комнаты: "Дети! Вам еще рано играть в четыре руки!"
мамы был виноватый вид. Родила двоих - таких разных. Талантливого - и
обыкновенную. Хотела и не могла любить их одинаково. Его любила больше,
чем Варю. Это-то он понимал. Один брошенный взгляд - и все ясно. Сам
гордился собой - талантливым и жалел Варю - обыкновенную. Но виду не
подавал.
нет". Гордость была в нем - невинная. Сознание своего таланта.
Ответственность, что ли. Сложное чувство.
недетская линия. Пес Топка - мамин любимец - выходил у него как живой.
Забубенный дворняга. Торчащие, волчьи уши, колечком загнутый хвост,
преданность во всей осанке...
искусством акварели. Портрет Вари за пианино - усердная спина, освещенная
солнцем, рыжие косички так и сияют. А ведь совсем мал был, не старше семи.
водосточные затейливые трубы. Узкие улицы, черепичные крыши, треугольные
фасады старинных домов. Толстые башни, тонкие шпили церквей.
почему-то только двух видов: желтые с черной смоленой крышей и зеленые с
красной железной. А кругом - сады, садики. Все это он рисовал тоже.
- желтые, коричневые, серые?
Всю жизнь потом он донашивал остатки своих талантов. Транжирил, расточал,
растрачивал. Покупал на них благосклонность слабого пола...
рисовала, лепила, пела. Но она не расточала, она собирала, вкладывала.
Если в нем и было что-то хорошее, то это от нее, от мамы...
город, в котором родился, его здания, сады. Любил, не без презрения,
сестру Варю - смешную, преданную, пухлогубую. А больше всего, сильнее
всего - маму. Это живое, темноглазое, тепло-смуглое лицо. Этот тупой носик
с чуть заметной шишечкой на конце (они с Варей называли ее "пумпочкой";
постепенно "пумпочка" стала обозначать вообще маму. "Это мы играли с
пумпочкой", - говорила Варя). Всегда веселая, живая, с какими-то милыми
излишествами, вроде тех башмачков к каждому платью. Вечно что-то
придумывала, затевала. Ставила с ними спектакли, писала для них пьесы,
декорации, разучивала роли. "Кот Плюшка" - называлась одна пьеса, а другая
- "Тихо-тихо" - игралась шепотом.
города они были хорошо воспитаны, вымуштрованы. Мальчики шаркали ножкой,
девочки делали книксен. Варя тоже делала книксен, но по-своему: бралась
обеими руками за юбку и приседала на корточки...
жившие рядом в зеленом доме с красной крышей. Отец у них был толстый,
румяный, в подтяжках, а мать - худая, бледная, волосы в сетке. Мальчики -
светло-белокурые, гладко причесанные на пробор. До того воспитанные, что у
кошки просили прощения. Разговор шел большей частью на немецком - втором
полуофициальном языке города. Третьим - уличным, простонародным - был
эстонский. На всех трех языках Федя и Варя болтали свободно, перескакивая
с одного на другой. Пауль и Буба эстонским гнушались да и по-русски-то
говорили неохотно. Хотя понимали.
правильные, тонконосые - видел потом Федор Филатович на войне у пленных, а
нередко и у убитых немцев.
быть, сохранило ему жизнь. Все-таки переводчиком было легче, чем в окопах.
Пережил, уцелел. А вот мама не уцелела. Погибла. И снова - укол вины в
сердце.
Филатович, и холодные слезы текли у него по щекам, скапливались у носа, ни
смахнуть, ни стереть! Мама моя, ты бы меня пожалела, ты бы меня поняла.
Виноват я перед тобой, виноват безмерно. Живым укором глядишь ты оттуда,
из прошлого. И прокурором поднимает голос кран.
завтра же придет смерть!
5
учитель словесности (тогда учили "словесности", а не "литературе"). Нежно
лысеющий блондин с рыжеватой бородкой, с тонкими пальцами, с неслышной
поступью в вышитых мамой домашних туфлях... Федя никогда не был особенно
близок к отцу. Куда больше по сердцу была ему пестрая праздничность мамы.
Но, видимо, как он понял потом, отец был незаурядным, талантливым
педагогом. Одним из тех самозабвенных сеятелей "разумного, доброго,
вечного", каких немало было когда-то. Ученики его помнили и боготворили
всю жизнь. Федору Филатовичу, уже взрослому, случалось встречать бывших
учеников отца. Знакомясь, назвав себя, он видел счастливую улыбку и слышал
вопрос: "А не сын ли вы Филата Петровича?" - и отвечал: "Сын" - со
смешанным чувством гордости и стыда...
кому-нибудь из его сыновей? И, если задаст, какой ответ получит? Сухой,
сдержанный. А может быть: "Не знаю"...
Мама - та была всегда тут, своя, как собственная рука. Вот она, эта рука,
выложена поверх одеяла. Со всеми подробностями, с тонким шрамом на тыльной
стороне кисти - следом гвоздя. Процарапал руку, лазая по смоленой крыше
соседнего дома. Кровь, ревел, мама мазала йодом, щипало. Ревел скорей
театрально, чем от подлинной боли. Шрам - вот он, виден до сих пор.
Правда, разглядеть его нелегко. Старческие вздутые вены, крупные веснушки
испестрили руку. Не так ли за жизнь испестрилась душа? Но не надо об этом.
Сговоримся на том, что все прошло. Шрам зажил, почти не виден. Тише,
мысли.
обожавший мать, был сравнительно далек от отца? Не потому ли, что в этом
правильном, тонком лице (никаких "пумпочек"!) угадывалась
требовательность, на которую ему нечем было ответить? Надо было работать,
а он этого не любил. Привык, что все ему давалось даром. Дар, одаренность,
подарок, на дармовщинку...
получавшая даром. Какие-то шли у них с папой беседы. Сидела, скромно
поджав ножки, этаким паучком на ручке его кресла. Федя и ревновал и нет.
Немножко досадно было, что папа не его обнимает одной рукой, не с ним
смеется, но так было, пожалуй, лучше. Сдержанное осуждение чудилось ему в
голубом нелегком взгляде отца. А он, любя легкость во всем, избегал
осуждения.
случае, жили еще тут, в Прибалтике. Подошел к нему папа (чуть ли не в
коридоре это было? Или в передней. Во всяком случае, в полутьме), положил
ему руки на плечи, заглянул в глаза. Голубой взгляд был тяжел, он это
ощутил почти физически. Отец обратился к нему странно: не "Федя", а "сын".
"Сын, - сказал он, - я бы хотел знать, что ты сам о себе думаешь?"
улыбнулся невесело, хотел что-то сказать, но раздумал, снял руки с Фединых
плеч и ушел к себе в кабинет.
предупреждением? Нет, пожалуй, "еще нет"... Тогда все еще было в будущем,
почти ничего - в прошлом. Это сейчас прошлое висит огромным мешком за
плечами...
стало "уже да". Думать дальше, вперед по ходу времени. Но он медлил,
хитрил сам с собой. Даже думая о дальнейшем, нет-нет да и вернется назад,
в раннее детство.
6
пестрые узоры на вымытом добела полу.
украшение дачных участков). Где теперь этот шар? Кто и когда его разбил? А
ведь разбили же непременно. Не мог же он остаться в целости с тех пор -
хрупкий, стеклянный. Любил наблюдать в шаре свое отражение, перевернутое
вверх ногами.
в свой дом и опять вылетая. Птичий гвалт, птичий гомон слышался ему
музыкой, перекличкой басовых и дискантовых нот. Для него все было музыкой.
Мелодии роились, жужжали у него внутри. Болезненное и блаженное чувство:
музыке в нем тесно...