девочку-колонистку, например. В этом, конечно, не было ничего совершенно
неправдоподобного, кроме того, это происходило много лет тому назад, но
все-таки это уж как-то очень явно не соответствовало нормальному
представлению об авторе "I'll Come To-morrow". Был ли он англичанином или
русским, тоже, на мой взгляд, не имело значения. Мне больше всего хотелось
знать, - если предположить, что рассказ Вознесенского был в общем верен, в
чем я почти не сомневался, - как Саша Вольф, авантюрист и партизан,
превратился в Александра Вольфа, написавшего такую книгу. Это с трудом
укладывалось в моем воображении, - этот всадник на белом жеребце, ехавший
карьером навстречу своей смерти, и именно такой смерти - револьверная пуля
на всем скаку, - и автор сборника, ставящий эпиграфом цитату из Эдгара По. -
Рано или поздно, - думал я, - я все-таки узнаю это, и, быть может, мне
удастся проследить с начала до конца историю этого существования, в том его
двойном аспекте, который особенно интересовал меня. - Это могло произойти
или не произойти; во всяком случае, об этом следовало говорить только в
будущем времени, и я совершенно не представлял себе, в каких именно
обстоятельствах я это узнаю, если мне вообще суждено это узнать. Меня
невольно тянуло к этому человеку; и помимо тех причин, которые казались
наиболее очевидными и достаточными, чтобы объяснить мой интерес к нему, была
еще одна, не менее важная и связанная на этот раз с моей личной судьбой.
Когда я впервые подумал о ней, однако, она почти показалась мне нелепой. Это
было нечто вроде жажды самооправдания или поисков сочувствия, и я сам себе
начал напоминать кого-то, кто, будучи приговорен к известному наказанию,
естественно ищет общества людей, несущих такую же кару, как он сам. Другими
словами, судьба Александра Вольфа интересовала меня еще и потому, что я сам
страдал всю свою жизнь от непреодолимого и чрезвычайно упорного раздвоения,
с которым тщетно пытался бороться и которое отравил о лучшие часы моего
существования. Быть может, предполагаемая двойственность Александра Вольфа
была просто мнимой и все, что мне казалось противоречивым в моем
представлении о нем, это были только различные элементы той душевной
гармонии, которой отличался автор "I'll Come To-morrow". Но если это было
так, то особенно хотелось понять, каким образом ему удалось достигнуть столь
счастливого результата и успеть в том, в чем я так давно и так неизменно
терпел постоянные неудачи.
о моем личном раздвоении носил совершенно невинный характер и никак,
казалось бы, не предвещал тех катастрофических последствий, к которым привел
позже. Это началось с того, что меня в одинаковой степени привлекали две
противоположные вещи: с одной стороны, история искусства и культуры, чтение,
которому я уделял очень много времени, и склонность к отвлеченным проблемам;
с другой стороны - столь же неумеренная любовь к спорту и всему, что
касалось чисто физической, мускульно-животной жизни. Я едва не надорвал себе
сердца гирями, которые были слишком тяжелы для меня, я проводил чуть ли не
полжизни на спортивных площадках, участвовал во многих состязаниях и вплоть
до последнего времени предпочитал футбольный мяч любому театральному
спектаклю. Я сохранил очень неприятные воспоминания о жестоких драках,
которые были характерны для моей юности и которые были совсем не похожи на
спорт. Все это давно прошло, конечно; у меня осталось два шрама на голове -
я как сквозь сон вспоминал, что товарищи принесли меня тогда домой,
покрытого запекшейся кровью и в изорванном гимназическом костюме. Но это
все, - как и то, что я постоянно бывал в обществе воров и вообще людей,
находившихся на временной свободе, от одной тюрьмы до другой, - не имело,
казалось бы, особого значения, хотя и тогда уже можно было предполагать, что
одинаково неизменная любовь к таким разным вещам, как стихи Бодлера и
свирепая драка с какими-то хулиганами, заключает в себе нечто странное.
Впоследствии все это приняло несколько иные формы, далекие, однако, от
какого бы то ни было улучшения, потому что чем дольше это продолжалось, тем
больше становилось расхождение и резкое противоречие, характерное для моей
жизни. Оно находилось между тем, к чему я чувствовал душевную склонность и
тяготение, и тем, с чем я так тщетно боролся, именно этим бурным и
чувственным началом моего существа.
ценил больше, чем что бы то ни было другое, оно не позволяло мне видеть вещи
так, как я должен был их видеть, оно искажало их в своем грубом, но
непреодолимом преломлении, оно заставляло меня совершать множество
поступков, о которых я потом неизменно сожалел. Оно побуждало меня любить
вещи, эстетическую ничтожность которых я прекрасно знал, это были вещи явно
дурного вкуса, и сила моего влечения к ним могла сравниться только с
отвращением, которое я необъяснимым образом испытывал к ним в одно и то же
время.
опыт по отношению к женщинам. Я давно ловил себя на том, что вот я слежу
жадными и почти чужими глазами за тяжелым и грубым женским лицом, в котором
самый внимательный и самый беспристрастный наблюдатель тщетно искал бы какой
бы то ни было одухотворенности. Я не мог не видеть, что эта женщина одета с
вызывающим и неизменным безвкусием, так же, как я не мог предполагать в ней
ничего, кроме чисто животных рефлексов, - и все же движения ее тела и
раскачивающаяся ее походка каждый раз производили на меня непостижимо
сильное впечатление. Правда, я никогда не имел ничего общего с женщинами
такого порядка, наоборот, при приближении к ним самым властным чувством во
мне оказывалось все-таки отвращение. Другие женщины, которые прошли через
мою жизнь, принадлежали к совершенно иному кругу, они составляли часть того
мира, в котором я должен был бы жить всегда и откуда меня так неудержимо
тянуло вниз. Я испытывал по отношению к ним лучшие, я думаю, чувства, на
которые я был способен, - но все-таки во всем этом был привкус какой-то
вялой прелести, оставлявший во мне каждый раз ощущение смутной
неудовлетворенности. Это всегда было так - и я никогда не знал другого; я
полагаю, что от этого последнего шага меня удерживало нечто похожее на
инстинкт самосохранения, бессознательное понимание, что если бы это
произошло, то кончилось бы душевной катастрофой. Но я нередко чувствовал,
что она была близка; и я думал, что та же моя судьба, которая до сих пор так
счастливо выводила меня из многих трудных и иногда опасных положений, - она
же благоприятствовала мне, давая - в течение нескольких коротких часов за
всю мою жизнь - иллюзию мирного и почти отвлеченного счастья, где не было
места моему неудержимому стремлению вниз. Это было похоже на то, как если бы
человек, которого всегда тянет в пропасть, жил в стране, где нет ни гор, ни
обрывов, а только ровные просторы плоских равнин.
жизнь, я привык к двойственности своего существования, как люди привыкают,
скажем, к одним и тем же болям, характерным для их неизлечимой болезни. Но я
не мог примириться до конца с сознанием того, что мое дикарское и
чувственное восприятие мира лишило меня очень многих душевных возможностей и
что есть вещи, которые я теоретически понимаю, но которые навсегда останутся
для меня недоступны, как мне будет недоступен мир особенно возвышенных
чувств, которые, однако, я знал и любил всю мою жизнь. Это сознание
отражалось на всем, что я делал и предпринимал; я всякий раз знал, что то
душевное усилие, на которое я, в принципе, должен был быть способен и
которого другие были вправе от меня ждать, мне окажется непосильным, - и
поэтому я не придавал значения многим практическим вещам, и поэтому моя
жизнь носила в общем такой случайный и беспорядочный характер. Это же
предопределило и мой выбор профессии; и вместо того, чтобы посвятить свое
время литературному труду, к которому я чувствовал склонность, но который
требовал значительной затраты времени и бескорыстного усилия, я занимался
журнальной работой, очень нерегулярной и отличавшейся утомительным
разнообразием. В зависимости от необходимости мне приходилось писать о чем
угодно, начиная от политических статей и кончая отзывами о фильмах и
отчетами о спортивных состязаниях. Это не требовало ни особенного труда, ни
специальных знаний; кроме того, я пользовался либо псевдонимом, либо
инициалами и уклонялся таким образом от ответственности за то, что писал.
Этому, впрочем, научил меня опыт: почти никто и никогда из тех, о ком мне
приходилось высказывать не совсем положительное суждение, не мог огласиться
с моим отзывом, и каждый чувствовал настоятельную необходимость лично
объяснить мне мое заблуждение. Изредка я должен был писать о том, что не
входило в круг моей компетенции даже самым отдаленным образом, это случалось
тогда, когда я заменял заболевшего или уехавшего специалиста. Одно время,
например, мне все попадались некрологи, я написал их шесть за две недели,
потому что мой товарищ, который занимался этим обычно - с необыкновенным
рвением и редкой профессиональной честностью, - по прозвищу Боссюэ, лежал в
кровати с двусторонним воспалением легких. Когда я пришел его навестить, он
сказал мне с иронической улыбкой:
некрологической заметкой обо мне. С вашей стороны это было бы самым
жертвенным поступком, на который мы вправе надеяться.
некролог я писать не буду. Я думаю, что лучше вас этого никто не сделает...
себя некрологическую заметку, которую он мне показал и в которой я нашел
все, к чему так привык, все положительные и классические пассажи этой
литературы: тут был и бескорыстный труд, и смерть на посту - pareil a un
soldat, il est mort au combat(1), - и безупречное прошлое, и горе семьи -
que vont devenir ses enfants?(2), и так далее.
последнюю - шестую по счету - статью мне вернули из редакции с требованием
больше оттенить положительные стороны покойного. Это было тем более трудно,
что речь шла о политическом деятеле, умершем от прогрессивного паралича; вся
жизнь его отличалась удивительным постоянством - последовательность темных
дел, фальшивые итоги банковских операций, многочисленные партийные измены,
затем банкеты, посещение наиболее известных кабаре и самых дорогих домов
терпимости и, наконец, смерть от последствий венерической болезни. Это была
спешная работа, я просидел над ней целый вечер, не успел вовремя пообедать,