неподалеку на диване. Я стал на него глядеть, он отвернулся. У него были
длинные усы, робкие глаза. Отворачиваясь, он задел локтем свое пиво, кружка
упала на пол, он совсем смутился. Мне стало стыдно -- в конце концов, он мог
узнать меня по фотографиям, мог читать мои книги. Рядом с ним сидел мальчик,
а как жестоко унизить отца при сыне! Мальчик
усердно просить прощения. Я сказал Саре:
"Пойдемте" -- и вдруг закашлялась. Странно было, что такой сильный кашель
сотрясает такое хрупкое тело. Лоб у нее вспотел.
миновали. После того, первого обеда, когда я расспрашивал ее про Генри и
заинтересовался ею, я поцеловал ее здесь по пути к метро, сам не знаю почему
-- может быть, вспомнил отражение в зеркале. Я не думал за ней ухаживать, я
даже не думал снова увидеться с ней. Она была слишком красива, чтобы
оказаться доступной.
ненавидел.
всегда удавалось ладить с ними.
она заговорила.
Генри.
странного?
к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.
закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы -- а
раньше не любила избегать правды.
она не говорила даже тогда, когда мы пили южноафриканский херес.
сделали.
что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про
Генри.
мы... но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее
покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
украли.
свиданья... Морис.
не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда
снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь
веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по
пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время
все перечитать и выправить после машинки. Норму я выполнял всегда, а
выполнив -- кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я
останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал.
Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифры --
скажем, 83764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их
раньше часу и, как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал
то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я
хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не
привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я
-- убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к
письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с
пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые
бомбежки, и "фау-1" 1944 года бывали ночью. Сара могла прийти только утром,
позже к ней ходили люди -- отоварившись, они почти всегда хотели поболтать
до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили
друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.
любой распорядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как
часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял,
что наша любовь обречена -- она превратилась в любовную связь, у которой
есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял
однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я
не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или
каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей
жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был
счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть,
я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь -- какой-то
зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо
закрыть глаза и его убить.
на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но
конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово,
из-за которого Сара плакала, казалось бы -- такое внезапное, рождалось в
подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая
вдохновением.
музы, без помощи, без всякой причины -- просто так, чтобы жить дальше.
Критики говорили, что это -- работа мастера; да, только мастерство и
осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану
писать другую книгу,-- разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую
неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот, опять "я" да
"я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я
ненавидел, не зная, даже в него не веря.
выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я стал у окна, не зажигая
света, и смотрел на освещенные окна по ту сторону. Было очень холодно, я мог
согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега
медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не
услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: "К вам какой-то
Паркис", подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто
это такой, но сказал, чтобы она его впустила.
взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он
подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.
прибавил: -- От мистера Сэвиджа, сэр.