глухо, как в вату, и безобидно бухали пушки, редко и далеко.
руки, печально она слушала Тальберга. Он сухой штабной колонной возвышался
над ней и говорил неумолимо:
положение еще изменится к лучшему?
он убрал с лица. Оно постарело, и в каждой точке была совершенно решенная
дума. Елена... Елена. Ах, неверная, зыбкая надежда... Дней пять...
шесть...
и внутренняя матросская крышка его дыбом. Елена, похудевшая и строгая, со
складками у губ, молча вкладывала в чемодан сорочки, кальсоны, простыни.
Тальберг, на коленях у нижнего ящика шкафа, ковырял в нем ключом. А
потом... потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос
укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда. Никогда не
сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей
побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте -
пусть воет вьюга, - ждите, пока к вам придут.
застегнутого тяжелого чемодана в своей длинной шинели, в аккуратных черных
наушниках, с гетманской серо-голубой кокардой и опоясан шашкой.
паровоза, как гусеница без головы. В составе девять вагонов с
ослепительно-белым электрическим светом. В составе в час ночи уходит в
Германию штаб генерала фон Буссова. Тальберга берут: у Тальберга нашлись
связи... Гетманское министерство - это глупая и пошлая оперетка (Тальберг
любил выражаться тривиально, но сильно, как, впрочем, и сам гетман. Тем
более пошлая, что...
очень может быть, что Петлюра войдет... а это, знаешь ли...
первый, - поймите, первый, - кто пришел в военное училище с широченной
красной повязкой на рукаве. Это было в самых первых числах, когда все еще
офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и
уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. Тальберг как
член революционного военного комитета, а не кто иной, арестовал
знаменитого генерала Петрова. Когда же к концу знаменитого года в Городе
произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то
люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из-под
солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем
случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего, что они
останутся здесь, в Городе, Тальберг сделался раздражительным и сухо
заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до
известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с
большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города
серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины,
ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те в шароварах - авантюристы, а
корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.
головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от
шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких
лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу понял, где корни. После
нескольких тяжелых ударов германских пушек под Городом московские смылись
куда-то за сизые леса есть дохлятину, а люди в шароварах притащились
обратно, вслед за немцами. Это был большой сюрприз. Тальберг растерянно
улыбался, но ничего не боялся, потому что шаровары при немцах были очень
тихие, никого убивать не смели и даже сами ходили по улицам как бы с
некоторой опаской, и вид у них был такой, словно у неуверенных гостей.
Тальберг сказал, что у них нет корней, и месяца два нигде не служил.
Николка Турбин однажды улыбнулся, войдя в комнату Тальберга. Тот сидел и
писал на большом листе бумаги какие-то грамматические упражнения, а перед
ним лежала тоненькая, отпечатанная на дешевой серой бумаге книжонка:
электрические шары и было черно до купола народом. Тальберг стоял на арене
веселой, боевой колонной и вел счет рук - шароварам крышка, будет Украина,
но Украина "гетьманская", - выбирали "гетьмана всея Украины".
блестел в странной, гетманской форме дома, на фоне милых, старых обоев.
Давились презрительно часы: тонк-танк, и вылилась вода из сосуда. Николке
и Алексею не о чем было говорить с Тальбергом. Да и говорить было бы очень
трудно, потому что Тальберг очень сердился при каждом разговоре о политике
и, в особенности, в тех случаях, когда Николка совершенно бестактно
начинал: "А как же ты, Сережа, говорил в марте..." У Тальберга тотчас
показывались верхние, редко расставленные, но крупные и белые зубы, в
глазах появлялись желтенькие искорки, и Тальберг начинал волноваться.
Таким образом, разговоры вышли из моды сами собой.
прибалтийских устах. Но теперь оперетка грозила плохим, и уже не
шароварам, не московским, не Ивану Ивановичу какому-нибудь, а грозила она
самому Сергею Ивановичу Тальбергу. У каждого человека есть своя звезда, и
недаром в средние века придворные астрологи составляли гороскопы,
предсказывали будущее. О, как мудры были они! Так вот, у Тальберга, Сергея
Ивановича, была неподходящая, неудачливая звезда. Тальбергу было бы
хорошо, если бы все шло прямо, по одной определенной линии, но события в
это время в Городе не шли по прямой, они проделывали причудливые зигзаги,
и тщетно Сергей Иванович старался угадать, что будет. Он не угадал. Далеко
еще, верст сто пятьдесят, а может быть, и двести, от Города, на путях,
освещенных белым светом, - салон-вагон. В вагоне, как зерно в стручке,
болтался бритый человек, диктуя своим писарям и адъютантам. Горе
Тальбергу, если этот человек придет в Город, а он может прийти! Горе.
Номер газеты "Вести" всем известен, имя капитана Тальберга, выбиравшего
гетмана, также. В газете статья, принадлежащая перу Сергея Ивановича, а в
статье слова:
неизвестность. Не правда ли?
Крым и на Дон. Фон Буссов обещал мне содействие. Меня ценят. Немецкая
оккупация превратилась в оперетку. Немцы уже уходят. (Шепот.) Петлюра, по
моим расчетам, тоже скоро рухнет. Настоящая сила идет с Дона. И ты знаешь,
мне ведь даже нельзя не быть там, когда формируется армия права и порядка.
Не быть - значит погубить карьеру, ведь ты знаешь, что Деникин был
начальником моей дивизии. Я уверен, что не пройдет и трех месяцев, ну
самое позднее - в мае, мы придем в Город. Ты ничего не бойся. Тебя ни в
коем случае не тронут, ну, а в крайности, у тебя же есть паспорт на
девичью фамилию. Я попрошу Алексея, чтобы тебя не дали в обиду.
том, что немцы нас предают?
ведь это дело меняет мало.
некогда: Тальберг уже целовал жену, и было мгновение, когда его
двухэтажные глаза пронизало только одно - нежность. Елена не выдержала и
всплакнула, но тихо, тихо, - женщина она была сильная, недаром дочь Анны
Владимировны. Потом произошло прощание с братьями в гостиной. В бронзовой
лампе вспыхнул розовый свет и залил весь угол. Пианино показало уютные
белые зубы и партитуру Фауста там, где черные нотные закорючки идут густым
черным строем и разноцветный рыжебородый Валентин поет:
чувства, запомнились в этот миг и черные аккорды, и истрепанные страницы
вечного Фауста. Эх, эх... Не придется больше услышать Тальбергу каватины
про бога всесильного, не услышать, как Елена играет Шервинскому
аккомпанемент! Все же, когда Турбиных и Тальберга не будет на свете, опять
зазвучат клавиши, и выйдет к рампе разноцветный Валентин, в ложах будет
пахнуть духами, и дома будут играть аккомпанемент женщины, окрашенные
светом, потому что Фауст, как Саардамский Плотник, - совершенно
бессмертен.
стараясь не поднимать бровей. Младший из гордости, старший потому, что был
человек-тряпка. Голос Тальберга дрогнул.
просительно и тревожно. Он помялся, растерянно глянул на карманные часы и
беспокойно сказал: - Пора.