смотрел мои уши.
морями. Я был в Испании. Я изучал побережье между Леной и Енисеем. И не из
суеверия, а из благодарности к этому человеку я всегда вожу с собой эту
черную трубочку, которую он забыл у нас или, может быть, оставил на
память. Скоро я узнал, что это - стетоскоп, очень простой инструмент,
которым доктора выслушивают легкие и сердце. Но тогда он казался мне таким
же таинственным и милым, как и сам Иван Иваныч, как все, что он говорил и
делал.
и обошел вокруг дома. Следы! Его следы, уже слегка запорошенные снегом,
шли прямо в поле, минуя дорогу, лежавшую в другой стороне. Все меньше
становились они и, дойдя до пруда, исчезли на тропинке, по которой бабы
ходили полоскать в проруби белье.
произносил шесть слов, которые Иван Иваныч завещал мне произносить
ежедневно: "кура", "седло", "ящик", "вьюга", "пьют", "Абрам". Как это было
трудно! И как хорошо, как непохоже говорила эти слова сестра! Но я был
настойчив. Точно заклинанье, которое должно было мне помочь, я повторял их
по тысяче раз в день. Они мне снились. Я представлял себе какого-то
загадочного Абрама, который сажает куру в ящик или уходит из дому в шляпе
и несет на плече седло. Вьюга, пьют!
побить Саню, которая невольно смеялась надо мной. По ночам я просыпался в
тоске и чувствовал; нет, никогда я не научусь говорить, навсегда останусь
уродом, как однажды назвала меня мать. Но в эту же минуту я пробовал
сказать и это слово: урод. Я помню, как это удалось мне наконец, и я уснул
счастливый. Иван Иваныч велел мне учиться говорить, не двигая руками,
чтобы отстать от той привычки глухонемых, которая уже довольно прочно во
мне укоренилась. Положив руки в карманы, я глазами показывал на что-нибудь
- на окно, на печь, на ведра - и громко, по слогам произносил это слово.
Почему-то ударения мне не давались, я еще и до сих пор ставлю неправильные
ударения...
из самых печальных в моей жизни. Петровна рано разбудила нас в этот день -
уже и это было очень странно, потому что не она, а мы обычно приходили к
ней по утрам, топили печку, ставили чайник. Она вошла, стуча палкой, и
остановилась перед иконой. Она долго бормотала что-то и крестилась. Потом
окликнула сестру, велела зажечь лампу...
бабу-ягу. Это была та же Петровна - бородатая, сгорбленная, с клюкою. Но
Петровна была добрая баба-яга, а в этот день... в этот день, тяжело
вздыхая, она сидела на лавке, и мне показалось даже, что слезы катятся по
ее бороде.
Вчера от матери письмо пришло, что Иван заболел.
повторила она с какой-то злостью и снова подняла глаза на икону.
что он умер. Вечером Петровна повела нас в церковь, чтобы мы "помолились
во здравие", как она сказала.
знал, кроме нескольких мальчишек, с которыми катался на лыжах. Я никуда не
ходил, стесняясь своей немоты. И вот теперь, в церкви, я увидел всю нашу
деревню - толпу женщин и стариков, бедно одетых, молчаливых и таких же
невеселых, как мы. Они стояли в темноте, - только спереди, где протяжно
читал поп, горели свечи. Многие вздыхали и крестились.
а из кадила, которым он помахивал, - синеватый дымок. И мне казалось, что
все, так же как и я не молятся, а просто смотрят на этот дымок, как он
поднимается струйками, кружится и несется вверх, к синему, замерзшему
окну. Должно быть, я забыл об отце. Но вдруг Петровна сердито толкнула
меня в спину - до сих пор не знаю, за что, - и в эту минуту я вспомнил его
и понял, что он умер.
здесь, в темноте церкви, потому что он умер, и Петровна сердито толкнула
меня, потому что он умер. Мы стоим и "молимся во здравие", потому что он
умер.
зажигая огня. Черные тараканы, которых бабка нарочно - на счастье -
принесла к нам, шуршали на холодной плите. Я ел картошку и плакал.
той комнаты, где мы с матерью подавали прошение... Я перестал есть и
стиснул зубы, вспомнив этот холодный голос и руку с длинными сухими
пальцами, в которой медленно качались очки. Подожди же! Я тебе отплачу!
Когда-нибудь ты мне будешь кланяться, а я отвечу: "Голубчик, суд
разберет..." Вот гроб несут по коридору, а мимо пробегают сторожа с
бумагами, и никто не видит, не хочет видеть, что его несут. Только тетя
Даша идет навстречу в длинном черном платке, как монашка. Идет и крестится
и плачет. Но вот мы останавливаемся, кто-то стоит у дверей, гроб качается
на руках и опускается на пол. Мать кланяется, и я вижу снизу, как дрожат у
нее губы...
что я нес какую-то бессвязную, чепуху, ругал себя и почему-то мать и,
помнится, разговаривал с Иваном Иванычем, хотя отлично знал, что он давно
ушел и даже что его следы держались в поле только два дня, а потом их
завалило снегом.
что произошло в ту ночь на понтонном мосту, я доказал бы, что нож - мой,
что я потерял его, когда наклонялся над убитым. Поздно! Опоздал на всю
жизнь, и уже ничем нельзя помочь!
застыли, но я так и не встал до утра. Я решил, что больше не стану
говорить. Зачем? Все равно он умер, и я его никогда не увижу.
понимал этого слова. Но я помню, что загадочное волнение, непонятные
разговоры я тогда связал с моим ночным гостем, научившим меня говорить.
таинственнее, все привлекательнее он мне представлялся. Почему он так
неожиданно исчез? Не простился, не сказал, куда он идет. Почему он
прятался на чердаке? Почему не хотел лечить старостину Маньку и даже к
Петровне не пошел? Где он теперь? Вернется ли? Просыпаясь по ночам, я
прислушивался: не стучат ли в окно? Не он ли? Никто не, стучал, только
мягко, с неслышным шумом падал снег на наш дом, и вдруг начинал свистеть в
трубе ветер.
что теперь все было бы иначе. Теперь ему не пришлось бы прятаться на
чердаке. Пожалуй, он не отказался бы теперь познакомиться с Петровной!
когда "Нептун", свистя и грозно пятясь задом, причалил к пристани, на
которой мы с мамой ждали его с утра.
курточке, стоял, как прежде, на лесенке, отважно и небрежно поглядывая на
пассажиров. Бородатый капитан-рулевой глухо говорил в трубку: "Стоп!
Вперед!" и "Стоп! Задний ход!" Палуба таинственно дрожала. Мы возвращались
в город. Мать везла нас домой - похудевшая, помолодевшая, в новом пальто и
новом цветном платке...
она только обняла меня и засмеялась. Она стала совсем другая за зиму. Все
время она думала о чем-то - это я сразу узнавал по живым движеньям лица -
и то расстраивалась молча, про себя, то улыбалась. Петровна решила, что
она сходит с ума, и, ахнув, однажды спросила ее об этом. Мать улыбнулась и
сказала, что нет.
продажу, и мать запомнилась мне такой, какой она была в этот день:
черноволосая, крепкая, белозубая, в цветном платке, повязанном на груди
крест на крест; она наклонялась, ловко срезала деревцо и, оборвав ветки,
надкусив комель, одним движением сдирала лыко. Она и меня хотела научить,