рыдала мать, плакал и старый служитель.
обитатели замка и почти всю ночь проговорили о молодом Эренштейне. Наконец
баронесса ушла в свою почивальню, наказав Яну позвать к ней завтра отца
Лаврентия. Это был диакон соседнего моравского братства [Г.Булгарин
посмеивался над словом: диакон, уверяя, что этого звания не существует у
моравских братьев. Ответом моим да будет статья в Энциклопедическом словаре
{Прим. стр. 19}: Братство, и после прочтения ее да будет ему стыдно, что он
смеется над своим незнанием. (Прим. автора)], доверенный чтец ее
корреспонденции.
ее сына.
в Липецк. Я здоров и доволен, сколько может быть доволен сын, удаленный от
матери, которую нежно любит. Не пеняй на мечтателя, что он покинул тебя:
любовь к науке и ближним и вместе возможность быть тебе полезным решили меня
на такое дело. Ты сама благословила меня на него, добрая, милая матушка!
мне на первый раз значительную сумму, которую получишь с Якубом. Только для
тебя дорожу деньгами: ими могу успокоить твою старость. Милости короля
московитского, которыми посол обнадеживает, дадут мне средства и впредь быть
тебе полезным.
как называют иначе, русского, еще с большим удовольствием, когда узнал, что
он нашему языку родной! Кое-что и теперь понимаю из разговора посла, с
которым еду. Жалею, что я по-чешски не знаю более. Надеюсь, по приезде в
Москву, скоро выучиться говорить по-русски: это заставит моих новых
знакомцев скорей полюбить меня; а я уж и теперь люблю их как
единоплеменников.
в дальнейший путь; оно вместе с тобою тут, у сердца моего. Целую сто раз
твои руки, твой послушнейший сын.
раз было оно орошено слезами и спрятано у сердца матери.
следам милого сына, воображая где-нибудь его встретить. Вещи, им
оставленные, перебирала с каким-то благоговением. Запрещено было садиться на
стул, на котором Антон обыкновенно сиживал во время стола, или сдвигать его
с места. Этого не позволяли даже и отцу Лаврентию. Цветок, сорванный Антоном
в последний день его отъезда, вложен, как святыня, в лист рукописной Библии,
на котором он остановил свое чтение. И в комнате его все осталось в том
виде, в каком было при нем. Часто старушка мать ходила в нее тайком и
плакала, сидя на кровати милого странника. Ни одной жалобы к небу, ни одного
упрека; только молитвами об его здоровье и благополучии денно и нощно
провожала его.
родины, в которое душе так хорошо было погружаться, горы и утесы, на нем
своенравно вырезанные, серебряную бить {Прим. стр. 21} разгульной Эльбы,
пирамидальные тополи, ставшие на страже берега, и цветущие кисти черешни,
которые дерзко ломились в окно его комнаты. Еще чаще видел он во сне и наяву
дрожащую, иссохшую руку матери, поднятую на него с благословением.
его жив, богат, знатен, занимает важную должность при императоре Фридерихе
III {Прим. стр. 21}; но в замке богемском знают эту тайну баронесса да
старый Ян, никто более. Прочие жители башни, сам Антон почитают его умершим.
Но для чего это? Зачем, в каком звании ехал молодой Эренштейн на Русь?
званием гордость тогдашнего немецкого дворянства? Чтобы судить, каково было
сердцу баронскому терпеть это, надо вспомнить, что лекаря были тогда большею
частию жиды, эти отчужденцы человечества, эти всемирные парии. В наше время,
и то очень недавно, в землях просвещенных стали говорить о них, как о
человеках, стали давать им оседлый уголок в семье гражданской. Как же
смотрели на них в XV веке, когда была учреждена инквизиция, жарившая их и
мавров тысячами? когда самих христиан жгли, четверили, душили, как собак, за
то, что они смели быть христианами по разумению Виклефа {Прим. стр. 21} или
Гуса, а не по наказу Пия или Сикста? Власти преследовали жидов огнем, мечом
и проклятиями; народ, остервененный против них слухами, что они похищают
детей и в день пасхи пьют их кровь, вымещал на них заодно вымышленное
злодеяние сторицею настоящих. Думали, воздух, свет божий, заражены их
дыханием, их нечистым глазом, и спешили лишать их воздуха, света божьего.
Палачи, вооруженные клещами и бритвами, еще до места казни сдирали и рвали с
них кожу и потом, уже изуродованных, бросали в огонь; зрители, не
дождавшись, чтобы они сгорели, вырывали ужасные остатки из костра и влачили
по улицам человеческие лоскутья, кровавые и почерневшие, ругаясь над ними.
Чтобы хоть несколько продлить свое существование, жиды брались за самые
трудные должности: из огня кидались в полымя. Должность лекаря была одною из
опаснейших. Разумеется, большая часть этих невольных врачей морочила людей
своими мнимыми знаниями; зато с лихвою отплачивались им обманы их или
невежество. Отправлялся ли пациент на тот свет, отправляли с ним и лекаря.
Нужен ли пример? Вот один, довольно громкий. Врач Петр Леони, из Сполетты,
истощив все средства свои над угасающим Лаврентием Медичисом, дал ему
наконец порошок из жемчугу и драгоценных камней. Это не помогло:
великолепный Лаврентий отправился без возврата туда, куда отправляются и не
великолепные. Что ж с Леоном? Друзья покойника недолго думали: убили тотчас
врача, или, как говорят другие, мучили его так, что он сам бросился в
колодец, избегая новых пыток. Сколько же таких мучеников погибло в
безвестности, не удостоенных помина летописцев! После всего этого надо было
не жиду большое самоотвержение, чтобы, для пользы науки и человечества,
посвятить себя во врачи.
ГЛАВА ВТОРАЯ
если скажу, что закладывали тогда храм св(ятого) Петра {Прим. стр. 22}. В
этот день положен был краеугольный камень, идеал этого дивного здания; но
нужно было еще полвека, чтобы гений Браманте пришел осуществить его. Со всех
сторон стекались итальянцы и чужеземцы, многие из любопытства видеть
великолепное зрелище, иные по долгу, другие из любви к искусству или чувства
религиозного. Церемония отвечала вполне величию предмета: папа (Николай V,
основатель и ватиканской библиотеки) не пожалел своей казны. Толпа
кардиналов, герцогов, князей, сам преемник Петра с своим кортежем {Прим.
стр. 23}, легион кондотьеров, блестящие латы, знамена, орифламы {Прим. стр.
23}, цветы, золото, пение - все это в чаду курения, как бы шествующее в
облаках, представляло чудное зрелище. Но кто бы подумать мог, что безделица
едва не разрушит величия этой процессии!
статнее, следовавших в некотором отдалении за папою, неведомо как втерлась
маленькая уродливая фигурка итальянца в какой-то скромной епанче. Это был
кусок грязи на мраморе художественного произведения, нищенская заплата на
бархатной тоге, визг лопнувшей струны посреди гармонического концерта.
Казалось, уродец нарочно пришел в этот блестящий круг мстить за свои
природные недостатки. Блестящая молодежь, его окружавшая, начала
перешептываться между собою, бросать на него косые взгляды, теснить его:
уродец молча шел себе далее. Стали допытываться, кто бы такой был этот
смельчак, осмелившийся испортить кортеж, который старались так хорошо
уладить, и доискались, что - врач из Падуи. "Лекарь? важная штука!..
Какой-нибудь жид!.." В это время несколько хорошеньких личиков выглядывало
из окон. Вот одна лукаво усмехнулась: вот, кажется, другая указала пальцем
на толпу молодых людей... Можно ли это стерпеть? Участились косые взгляды,
рожицы; посыпались перекрестным огнем насмешки: кто наступил на ногу уродца,
кто придавил его. Он, будто глухой, слепой, бесчувственный, шел себе вперед.
"От него воняет мертвечиной", - говорил один. "Мылом цирюльным", - перебил
другой; "Отбрил бы его своею двугранной бритвой", - прибавил третий, грозясь
палашом. "Слишком благородный металл для этой ракалии! - сказал молодой,
красивый, статный немец, который был всех ближе к нему. - Для него довольно
и палки". Тут маленькая фигурка ручонкою схватилась было за бок, думая найти