мелькали цветочные венки, обвядшие, безвольно поникшие, о которых девочки,
наверное, уже и не помнили. Иные в затвердело сжатых кулачках, как бесценное
сокровище, несли перед собой пучки земляники. Вдосталь пособирать ее так и
не довелось, и почти у всех пучки были жиденькие, недобранные, с непрогретой
зеленцой на редких дрожливых ягодах.
Но уже за Остомлей, на ровном выгоне, бригада рассыпалась, разбилась на
мелкие кучки, а те подробились и того мельче,- кому мешали поспешать малые
дети, кого удерживали квелые старики. Не утерпел, ускакал на голос все еще
лязгающего железа Иван Дронов, крикнув только с коня:
- К правлению давайте! К правлению!
Народ растянулся от берега почти до самого деревенского взгорья. Одни
уже одолевали последний узволок, по зеленому косо прорезанный светлой
песчаной дорогой, другие подступали к стаду, а одинокий дедушко Селиван еще
только перебирался по мостку. Не отрывая от настильных плах своих войлочных
поршеньков, выстланных сеном, он мелко, опасливо шаркал подошвами, по-птичьи
цепко перехватывал неошкуренное березовое перильце. И ему, должно, казалось,
что и он тоже поспешал, бежал со всеми.
А позади, над недавним становищем, уже слеталось, драчливо каркало
воронье, растаскивая впопыхах забытую артелью складчину: яйца, сало и еще не
простывшие пироги.
Касьян, посадив на плечи Митюньку, сдерживая себя от бега, щадил жену,
тяжело ступавшую рядом с косой и граблями, но та, упорная, все наддавала и
наддавала, вострясь лицом на деревню.
- Да не беги, не беги ты так! - в сердцах окорачивал ее Касьян.- Чего
через силу-то палишься!
- Все ж бегут...
- Тебе-то небось и не к спеху.
- Я-то ничего... да ноги... сами бегут...- приговаривала она, хватая
воздух.- А тут еще звякают... Хоть бы не звякали, что ли... Душа
разрывается...
- Сядь передохни, слышь! Не в деревне ж война. А ты бегишь,
запаляешься. Как бы худо не стало...
- Ох, нет, Кося! Пошли, пошли... Нехорошо как-то... Неспокойно мне... А
ежели тебя возьмут... А у меня ничего не готово, не постирано...
- Ну дак не сразу ж. А может, и вовсе не возьмут.
- Да как же не взять? То ли ты хромый или кривой какой?
- Сперва молодых должны. А уж потом как пойдет. А то, может, и одними
молодыми управятся. Вот и польская была, и финская, а меня не тронули.
Ну-ка, одних молодых кликни, и то сколь, ого-о!
- Ох, Кося, в финскую так-то вот не звякали, не скликали. Тогда тихо
все было...
Деревня уже каждой своей избой хорошо виделась на возвышении. Касьян
привычно отыскал и свой домок: как раз напротив колодезного журавца. Он
всегда был тихо, со сдержанной молчаливостью привязан к своему дому,
особенно после того, как привел в хозяйки Натаху, которая как-то сразу
пришлась ко двору, признала его своим, будто тут и родилась, и без долгих
приглядок хлопотливо заквохтала по хозяйству. Да и у него самого, как принял
он от отца подворье, стало привычкой во всякую свободную минуту обходить,
окидывать со всех сторон жилье, надворные хлевушки, погребицу,
ладносрубленный, сухой и прохладный, на высокой подклети амбарчик, в три
хлыста увязанный все еще свежий плетень, всякий раз неспешно присматривая,
что бы еще такое подделать, укрепить, подпереть или перебрать заново. За
годы собрался у него всякий инструмент - и по дереву и по железному делу, а
каждую найденную проволочку или гвоздок, рассмотрев и прикинув, определял
про запас в заветный тайничок. Позапрошлой весной заменил на своей избе
обветшалые наличники на новые, за долгую зиму урывками между конюхованием
сам навыдумывал, навыпиливал всяких по ним завитков и кружевцев, потом
покрасил голубеньким, а кое-где, в нужных местах, сыграл киноварью, и от
всего этого изба враз весело обновилась, невестой засмотрелась в божий мир.
Касьяну и самому никогда не наскучивало поглядывать в эти оконца, все,
бывало, отвернет занавесочку, обежит сквозь стекло глазами, хотя виделось в
общем-то одно и то же: однообразный до самой Остомли выгон, по-за которым
курчавилось покосное займище, а уж потом, у края неба, дремотно и угрюмовато
маячил матерый лес. Простая и привычная эта картина, ее извечная, сколь себя
помнит Касьян, неизменность откладывались в сознании незыблемостью и самой
Касьяновой жизни, и он ничего не хотел другого, как прожить и умереть на
этой вот земле, родной и привычной до каждой былки.
Но вот бежал выгоном Касьян с Натахой, пытливо вглядывался в свое
подворье, которое столь старательно укреплял и ухорашивал, и, наверное,
впервые при виде голубых окошек испытывал незнакомое чувство щемящей
неприютности. Слово "война", ужалившее его там, на покосах, как внезапный
ожог, который он поначалу вроде бы и не очень почувствовал, теперь, однако,
пока он бежал, начало все больше саднить, воспаленно вспухать в его голове,
постепенно разрастаться, заполняя все его сознание ноющим болезненным
присутствием. Но сам он еще не мог понять, что уже был отравлен этой
зловещей вестью, ее неисцелимым дурманом, который вместе с железным звоном
рельсового обрубка где-то там на деревне уже носился в воздухе, неотвратимо
разрушая в нем привычное восприятие бытия. О чем бы он мельком ни подумал: о
брошенном ли сене, о ночном дежурстве на конюшне, о том, что собирался
почистить и просушить погреб,- все это тут же казалось ненужным, утрачивало
всякий смысл и значение. Он бежал и все больше не узнавал ни своей избы, ни
деревни.
Вытравленным, посеревшим зрением глядел он на пригорок, и все там
представлялось ему серым и незнакомым: сиротливо-серые избы, серые ветлы,
серые огороды, сбегавшие вниз по бугру, серые ставни на каких-то потухших,
незрячих окнах родной избы... И вся деревня казалась жалко обнаженной под
куда-то отдалившимся, ставшим вдруг равнодушно-бездонным небом, будто неба и
не было вовсе, будто его сорвало и унесло, как срывает и уносит крышу над
обжитым и казавшимся надежным прибежищем.
Не хотелось Касьяну сейчас в деревню, не тянуло его и домой. Ему
чудилось, будто их изба тоже стояла без крыши, обезглавленная до самого
сруба, с разверстой дырой в серую пустоту, и он, все более раздражаясь, не
понимал, почему так рвется туда Натаха, где уже нельзя было ни спрятаться,
ни укрыться.
- Да не беги ты как полоумная! Сядь, отдохни перед горой-то!
- Ничего уж...
- Экая дура!
- Теперь вот оно, добежали.
- Да ведь не пожар, успеется.
- Кабы б не пожар...
- Па, а па! - вскинул на отца возбужденный взгляд Сергунок.- А тебе
чего дадут: ружье или наган?
Касьян досадливо озирнулся на Сергунка, но тот, должно быть, воображая
себе все это веселой игрой в казаки-разбойники, горделиво посматривал на
крупно шагавшего отца, и Касьян сказал:
- Ружье, Сережа, ружье.
- А ты стрелять умеешь?
- Да помолчи ты...
- Ну, пап!
- Чего ж там уметь: заряжай да пали.
Невольно перекидываясь в те годы, когда отбывал действительную, Касьян
с неприятным смущением, однако, вспомнил, что не часто доводилось стрелять
из винтовки: день-деньской, бывало, с мешками да тюками, с лошадьми да
навозом. Не нужно оно было ни для какой надобности, это самое ружье.
- Ружье лучше! - распалял себя мальчишеским разговором Сергунок.- К
ружью можно штык привинтить. Пырнул - и дух вон.
- Ага, можно и штык...
- Штык, он во-острый! Я видел у Веньки Зябы. Он у них в амбаре под
латвиной спрятан. Только весь поржаветый.
- Што, говоришь, в амбаре? - вяло переспросил Касьян, занятый своими
мыслями.
- Да штык! У Веньки у Зябы.
- А-а! Ну-ну...
- Вот бы мне такой! Я бы наточил его - ой-ой! Раз их, рраз! Да, пап? И
готово!
- Кого это?
- Всех врагов! А чего они лезут.
- А мне стык? - подхватил новое слово Митюнька.- Я тоза хоцю сты-ык!
- Тебе нельзя,- важно отказал Сергунок.- Он колется, понял?
- Мозно-о!
- А ну хватит вам про штыки! - оборвала парнишек Натаха.- Тоже мне
колольщики. Вот возьму булавку да языки и накыляю, чтоб чего не след не
мололи.
Уже наверху, на въезде в село, Касьян ссадил с себя Митюньку и, не
глядя на жену, сказал:
- Схожу в колхоз, разузнаю. А вы ступайте домой, нечего вам там делать.
И еще не отдышавшись, Касьян полез за кисетом, за мужицкой утехой во
всякой беде. Он крутил косулю, и пальцы его непослушно дрожали, просыпая
махру.
Новая, крепкая правленческая изба без всяких архитектурных
премудростей, если не считать жестяной звезды, возвышенной над коньком на
отдельном шестике, с просторным крыльцом под толстой, ровно обрубленной
соломой, была воздвигнута за околицей прямо на пустыре. Прошка-предсeдатель
не захотел ставить новую контору на прежнем месте в общем деревенском
порядке, где каждое утро и вечер с ревом и пылью, оставляя после себя
лепехи, проходило усвятское стадо и день-деньской возле правления сшивались
чьи-то куры и поросята. Он сам выбрал этот бросовый закраек, пока что
неприютный своей наготой и необжитостью. Но меж лебедой и колючником уже
поднялись тоненькие, в три-четыре веточки, саженцы, обозначавшие, как Прошка
уважительно выражался, будущий парк и аллеи - заветную его мечту.