низкой чернильной грядой леса, еще гуще и мрачней чернела туча,
широко и зловеще вспыхивало красное пламя -- и Красильщиков
шагнул в сенцы, нашарил в темноте дверь в горницу. Но горница
была темна и тиха, только где-то постукивали рублевые часы на
стене. Он хлопнул дверью, повернул налево, нашарил и отворил
другую, в избу: опять никого, одни мухи сонно и недовольно
загудели в жаркой темноте на потолке.
скорый и певучий, полудетский голос соскользнувшей в темноте с
нар Степы, дочери хозяина:
поругалась с палашей и ушла домой, а папаша взяли работника и
уехали по делу в город, вряд ли и вернутся нынче... Напугалась
грозы до смерти, а тут, слышу, кто-й-то подъехал, еще пуще
испугалась... Здравствуйте, извините меня, пожалуйста...
смуглое личико:
делается, заехал переждать... А ты, значит, думала, разбойники
подъехали?
улыбающееся личико, коралловое ожерелье на шейке, маленькие
груди под желтеньким ситцевым платьем... Она была чуть не вдвое
меньше его ростом и казалась совсем девочкой.
смутясь еще больше от зоркого взгляда Красильщикова, и кинулась
к лампочке над столом. -- Вас сам Бог послал, что бы я тут
делала одна, -- певуче говорила она, поднявшись на цыпочки и
неловко вытягивая из зубчатой решетки лампочки, из ее жестяного
кружка, стекло.
и изогнувшуюся фигурку.
взял ее за талию. -- Постой, повернись-ка на минутку ко мне...
повернулась. Он притянул ее к себе, -- она не вырывалась,
только дико и удивленно откинула голову назад. Он сверху, прямо
и твердо заглянул сквозь сумрак в глаза ей и засмеялся:
потянулась из его рук.
рада, когда я заезжаю.
горячо.
ниже.
лошадь так и осталась под крыльцом... папаша заедут... Ах, не
надо!
поставил ее под навес, снял с нее уздечку, задал ей мокрой
накошенной травы из телеги, стоявшей посреди двора, и вернулся,
глядя на спокойные звезды в расчистившемся небе. В жаркую
темноту тихой избы все еще заглядывали с разных сторон слабые,
далекие зарницы. Она лежала на нарах, вся сжавшись, уткнув
голову в грудь, горячо наплакавшись от ужаса, восторга и
внезапности того, что случилось. Он поцеловал ее мокрую,
соленую от слез щеку, лег навзничь и положил ее голову к себе
на плечо, правой рукой держа папиросу. Она лежала смирно,
молча, он, куря, ласково и рассеянно приглаживал левой рукой ее
волосы, щекотавшие ему подбородок... Потом она сразу заснула.
Он лежал, глядя в темноту, и самодовольно усмехался: "А папаша
в город уехали..." Вот тебе и уехали! Скверно, он все сразу
поймет -- такой сухенький и быстрый старичок в серенькой
поддевочке, борода белоснежная, а густые брови еще совсем
черные, взгляд необыкновенно живой, говорит, когда пьян, без
умолку, а все видит насквозь...
слабо светлеть посередине, между потолком и полом. Повернув
голову, он видел зеленовато белеющий за окнами восток и уже
различал в сумраке угла над столом большой образ угодника в
церковном облачении, его поднятую благословляющую руку и
непреклонно грозный взгляд. Он посмотрел на нее: лежит, все так
же свернувшись, поджав ноги, все забыла во сне! Милая и жалкая
девчонка...
стал орать за стеной, он сделал движение подняться. Она
вскочила и, полусидя боком, с расстегнутой грудью, со
спутанными волосами, уставилась на него ничего не понимающими
глазами.
руками:
мне теперь делать?
в лес за шоссе пришла, да как же мне отлучиться из дому?
разбросила руки, воскликнула в сладком, как бы предсмертном
отчаянии: "Ах!"
кнутом в руке, спиной к окнам, к густому блеску только что
показавшегося солнца, а она стояла на нарах на коленях и,
рыдая, по-детски и некрасиво раскрывая рот, отрывисто
выговаривала:
небесного, возьмите меня замуж! Я вам самой последней рабой
буду! У порога вашего буду спать -- возьмите! Я бы и так к вам
ушла, да кто ж меня так пустит! Василь Ликсеич...
приеду к твоему отцу и скажу, что женюсь на тебе. Слышала?
мокрые лучистые глаза:
сказала она.
на тройке на железную дорогу. Через два дня он был уже в
Кисловодске.
живописи, -- у меня всегда была страсть к ней, -- и, бросив
свое имение в Тамбовской губернии, провел зиму в Москве: брал
уроки у одного бездарного, но довольно известного художника,
неопрятного толстяка, отлично усвоившего себе все, что
полагается: длинные волосы, крупными сальными кудрями закинутые
назад, трубка в зубах, бархатная гранатовая куртка, на башмаках
грязно-серые гетры, -- я их особенно ненавидел, -- небрежность
в обращении, снисходительное поглядывание прищуренными глазами
на работу ученика и это как бы про себя:
"Столица". Днем работал у художника и дома, вечера нередко
проводил в дешевых ресторанах с разными новыми знакомыми из
богемы, и молодыми и потрепанными, но одинаково приверженными
бильярду и ракам с пивом... Неприятно и скучно я жил! Этот
женоподобный, нечистоплотный художник, его "артистически"
запущенная, заваленная всякой пыльной бутафорией мастерская,
эта сумрачная "Столица"... В памяти осталось: непрестанно валит
за окнами снег, глухо гремят, звонят по Арбату конки, вечером
кисло воняет пивом и газом в тускло освещенном ресторане... Не
понимаю, почему я вел такое жалкое существование, -- был я
тогда далеко не беден.
карандашами, и в отворенные фортки двойных рам несло уже не
зимней сыростью мокрого снега и дождя, не по-зимнему цокали по
мостовой подковы и как будто музыкальнее звонили конки, кто-то
постучал в дверь моей прихожей. Я крикнул: кто там? -- но
ответа не последовало. Я подождал, опять крикнул -- опять
молчание, потом новый стук. Я встал, отворил: у порога стоит
высокая девушка в серой зимней шляпке, в сером прямом пальто, в