Толстого и двух добрых приятелей Пушкина. Предчувствие славы
било в голову сильнее старых вин ностальгии. То было
воспоминание вспять, огромный дуб у озера, столь картинно
отражаемый ясными водами, что зеркальные ветви его кажутся
изукрашенными корнями. Я ощущал эту грядущую славу в подошвах,
в кончиках пальцев, в корнях волос, как ощущаешь дрожь от
электрической бури в замирающей прелести глубокого голоса певца
перед самым ударом грома - или от строки из "Короля Лира".
Отчего же слезы застилали мои очки, стоило мне вызвать этот
призрак известности, так искушавший и мучавший меня тогда, пять
десятилетий тому? Образ ее оставался невинен, образ ее был
неподделен, и несходство его с тем, что предстояло в
действительности, надрывало мне сердце, как острая боль
расставания.
будущего. Президент Российской Академии приближался ко мне под
звуки медленной музыки и нес подушку с лавровым венком, - и с
ворчанием отступал, понужденный к сему покачиванием моей
седеющей головы. Я видел себя держашим корректуру романа,
которому, разумеется, предстояло дать новое направление
русскому литературному слогу, - мое направление (но я не
испытывал ни самодовольства, ни гордости, ни изумления), - и
столь густо усеивали помарки ее поля, - в которых вдохновение
отыскивает наисладчайший клевер, - что приходилось все набирать
наново. А в пору, когда, наконец выходила запоздалая книга, я,
тихо состарившийся, вкушал наслаждения среди немногих и милых
льстивых друзей в увитой ветвями беседке моей любимой усадьбы
Марево (где я впервые "смотрел на арлекинов"), с ее аллеей
фонтанов и мреющим видом на девственный уголок волжских степей.
Этому непременно суждено было статься.
новой российской словесности. Я предвкушал освежительное
соседство враждебных, но вежливых критиков, что станут корить
меня в санкт-петербургских литературных обзорах за болезненное
безразличие к политике, к великим идеям невеликих умов и к
таким насущным проблемам, как перенаселенность больших городов.
Не меньше утешало меня и видение своры простофиль и плутов,
поносящих улыбчивый мрамор, недужных от зависти, очумевших от
своей же посредственности, спешащих трепливыми толпами
навстречу участи леммингов и тут же вновь выбегающих с другой
стороны сцены, прохлопав не только суть моей книги, но и свою
грызуновую Гадару.
были передать ее подлинный, единственный облик, то как морщится
лоб, когда она заводит брови, ожидая, пока я усвою соль ее
шутки, или как возникает иной рисунок мягких морщин, когда,
нахмурясь над Таухницем, она выискивает место, которым хочет
поделиться со мной. Но мой инструмент был еще слишком туп и
неразвит, он не годился для выраженья божественных частностей,
и ее глаза, ее волосы становились безнадежно общи в моих, в
прочем, неплохо сработанных строфах.
опусов не стоил (особенно в переводе на голый английский - не
оставлявший в них ни склада ни ляда) того, чтобы его показывать
Ирис, к тому же чудная стеснительность, какой я отродясь не
испытывал прежде, приволакиваясь за девицей на бойкой заре моей
чувственной юности, мешала мне представить Ирис этот свод ее
прелестей. Но вот ночью 2О июля я сочинил более косвенные,
более метафизические стихи, которые решился показать ей за
завтраком в дословном переводе, взявшем у меня времени больше,
чем сам оригинал. Название стихотворения, под которым оно
появилось в парижской эмигрантской газете (8 октября 1922 г.,
после нескольких напоминаний с моей стороны и одной просьбы
"прошу вас вернуть..."), было да и осталось - во всех
антологиях и собраниях, перепечатывавших его в последующие
пятьдесят лет, - "Влюбленность", и оно облекает золоченой
скорлупкой то, на выраженье чего в английском уходит три слова.
что это значит?
забываем - или лучше, склонны забывать, - что "влюбленность"
("being in love") не зависит от угла, под которым нам видится
лицо любимой, но что она - бездонное место под ненюфарами, "a
swimmer panic in the night" (здесь удалось передать трехстопным
ямбом последнюю строчку первой строфы, "ночная паника пловца").
Следующая строфа: Пока сон хорош, в смысле "пока все хорошо", -
продолжай появляться в наших снах, "влюбленность", но не томи,
пробуждая нас или говоря слишком много, - умолчание лучше, чем
эта щель или этот лунный луч. Далее следует последняя строфа
этих философических любовных стихов.
"напоминаю", что "влюбленность" - не реальность, видимая наяву,
что у нее иной крап (например, полосатый от луны потолок,
moon-stripped ceiling, - это реальность иного толка, нежели
потолок дневной), и что, может статься, загробный мир стоит,
слегка приоткрывшись, в темноте. Voila.
веселится в вашем обществе. А, вот и наш кормилец. Bonjour, Ив.
Боюсь, тостов тебе не досталось. Мы думали, ты уж несколько
часов как ушел.
"Ardis", в "Ardis" пошло все, моя бедная, моя мертвая любовь.
в разных странах - на пляжах, лужайках, скамейках и скалах, на
крышах, на кораблях и балконах - я мог бы и не упомнить
чувственных тонкостей моего посвящения, если б не эти мои
старинные заметки, так утешающие педантического мемуариста
рассказами о его недугах, супружествах и жизни в литературе.
Огромные массы "Шейкерова кольдкрема" втирались мне в спину
коленопреклоненной, воркующей Ирис, пока я лежал в ослеплении
пляжа на грубом полотенце ничком. Под закрытыми веками,
притиснутыми к предплечью, проплывали пурпуровые светородные
образы: "Сквозь прозу солнечных волдырей проступала поэзия ее
прикосновений...", - так значится в моем карманном дневничке,
но теперь я могу уточнить те незрелые утонченности. Проникая
сквозь жжение в коже и преображаясь жжением в нелепое,
нестерпимое возбуждение, прикосновенья ее ладони к лопаткам и
вдоль спинного хребта слишком уж походили на умышленную ласку,
чтобы не быть умышленным подражанием ей, и я не умел обуздать
тайного отзыва, когда проворные пальцы в последний раз ненужно
спархивали к самому копчику и отлетали.
которому прибегала, закончив более своеобычный курс лечения,
одна из моих кембриджских душечек, Виолетта Мак-Д., опытная и
милосердная девственница.
глаза и обернулся к ней, и увидел ее и пляску алмазов в
зеленовато-синем исподе подступающей валкой волны, и влажный
глянец голышей на предпляжьи, там, где мертвая пена ожидала
живую, - и, ах, она приближалась, хохлатая линия волн, рысью,
будто цирковые лошадки, по грудь погруженные в воду, - я понял,
восприняв ее на фоне этого задника, сколько ласкательств, как
много любовников помогало сформировать и усовершить мою Ирис с
ее безупречною кожей, с отсутствием какой бы то ни было
неточности в обводе ее высокой скулы, с изяществом ямки под
нею, с accroche-coeur маленькой ладной игруньи.
прилегла, перевив под собою ноги), - кстати, я так и не
извинилась за ту жуткую глупость, которую ляпнула о ваших
стихах. Я уж раз сто перечла "Valley Blondies" (влюбленность) и