на кухне, родители, продолжавшие упиваться запоздалым медовым месяцем,
грустили под патефон, сидя рядышком. "Чую близкое горе..." - всплакнул
Никитин.
научился у него метко стрелять, правильно подкладывать мины, сидеть в
засаде, ходить на явки, показывать себя немцам так, что те ленились у него
проверять документы. Однажды, при переправе через реку, чекист свалился в
воду, кутенком барахтался в ледяном Немане, пока Иван не выдернул его и не
подтащил к лодке. С тех пор кулачный боец о двух шпалах представлялся ему
не иначе как неумелым пловцом, ногами ищущим дно, и такой точкой или такой
плоскостью опоры в службе была чекисту подпись под любым документом, он и
зажигалку приказал вернуть потому лишь, что уворование ее шофером не было
должным образом оформлено, в оперативно-следственном деле зиял досадный
пробел. Документы и сгубили чекиста, а с ним и весь отряд, целый год
питавшийся подачками из Москвы, оттуда самолетами гнали обмундирование,
продовольствие, оружие, взрывчатку, людей, медикаменты, чекист по накладным
проверял наличие товара и однажды разорался: не хватало пятнадцати
килограммов риса; смешно было подозревать летчиков в том, что они где-то в
воздухе продали полмешка его, так нужного раненым, и чекист затеял долгую
радиовойну с Москвой, нажил себе там врагов, отряд сняли с довольствия,
деревни волком смотрели на партизан, отбиравших последнее, в нападениях же
на немецкие обозы гибли бойцы. В еще больший конфуз чекист вляпался, когда
отряд напоролся в лесу на брошенный при отступлении танк БТ-7, добыча
показалась огромной и лакомой, в танке - полтора миллиона советских денег
да ящики с бумагами Комиссариата внутренних дел. Москва встревожилась,
ящики приказала надежно спрятать, насчет денег же - промолчала, а советские
деньги тоже ходили по Белоруссии наравне с оккупационными марками, немцы и
те со скрипом, но брали их; голодающий отряд сидел на деньгах, пока однажды
самый удалой взвод не стянул половину их и откололся; отряд таял медленно и
верно, опустошаясь в боях, наводненный немецкими агентами, деньги
наконец-то пошли в ход, остаток их чекист решил передать подполью в городе,
веры у него оставалось только на Ивана, его и снарядили деньгами, ночью он
покинул отряд, дорога была дальней, до самого Минска, но знакомой,
безлюдный лес не давал ни пищи, ни крова, полмиллиона за спиной не
разрешали ночевку даже в тихих деревнях, запрещали разводить огонь, кусочек
сала на язык два раза в сутки, вода из ручья - вот и вся пища, за неделю
Иван отощал и ослабел, едва не утонул в болоте, выбрался на твердую полоску
земли, обсушился, подставляя себя проглянувшему сентябрьскому солнцу. Он
лежал и блаженствовал; тепло подняло поникшие травы, разогрелся воздух, от
портянок, ватника и брюк исходил приятный кислый запах, а к полудню стало
совсем жарко, Иван поспал, прогрелся, натянул на себя высушенные одежды,
закурил; так редки были минуты уединенности, что приходилось ценить каждую
из них и с недоумением вспоминать бестолковые годы Ленинграда и Минска. Там
были радости и боли, наслаждения и страдания, но как бы поднятые над бытом,
над средоточием мелких обид и мелких удач, в войне же все на одном уровне и
все просто: ты ненавидишь немцев, потому что они ненавидят тебя, ты
стреляешь в них, потому что они посылают пули в тебя, и если пули тебя
достигают, а такое случалось трижды, то боль не такая уж острая, она вроде
бы по праву раздирает тебя, законно, что ли, и организм сам себя врачует.
Или - быт возвысился до философских вершин, с которых жизнь и смерть
кажутся равновероятными? Была однажды радость, сытостью наполнившая тело,
был день великой удачи, радостного страха, когда ему посчастливилось: из
пяти тонн аммиачной селитры, обычнейшего удобрения, он сварил нечто,
оказавшееся аммоналом, три эшелона подорвали на нем, два моста - и почти
месяц, двадцать восемь дней, корпел Иван над учебниками химии, пока не
догадался, как из колхозного добра сделать смертоносные брикеты. Тогда
подумалось: да, и впрямь не для математики рожден он - для химии, для нее!
Сидеть в лаборатории среди колб, придумывать новые соединения, быть в
чистой рубашке - нет, в той прошлой жизни, что в ленинградской, что в
минской, не уважались примитивнейшие желания, только сейчас, в осеннем
лесу, в сорока километрах от Минска, начинаешь понимать, какое это благо -
быть сухим и ходить посуху!
Иван вновь продрог и с надеждой посматривал на знакомую деревеньку, там жил
связной, через него деньги пойдут в Минск; на плетне - два глечика, знак
того, что опасности нет, однако и доверия к дому тоже нет, явка была
подмоченной, чекист предупреждал. Идти с деньгами к связному Иван
поостерегся, углубился в лес, для надежности прошел по ручью метров триста,
искусно закопал мешок, завалив его листвою, и только тогда приблизился к
деревеньке, с опушки обозревая дома, поглощаемые синей мглой ночи. Немцев,
кажется, нет - а это значит, что надо быть вдвойне осторожным; лимонка в
левой руке, пистолет в правой - так он пробрался к дому и успел выстрелить
за долю секунды до того, как приклад опустился на его голову и сознание
померкло. Оно вернулось, прояснилось, Иван разлепил веки и увидел
наклоняемое над ним ведро, полилась вода, стало мокро; он привстал и
увидел, что в доме - немцы, их было пятеро, они сидели за столом и ели,
трое в форме, но не полевой жандармерии, а в обычной вермахтовской, все
пятеро разговаривали, и речи их шли не об Иване, немцы судачили о каких-то
дополнительных пайках, об отпусках, о наградных за партизан, о каком-то
пакет-аукционе, через который выгодно отправлять посылки в Германию. За два
года Иван наловчился понимать по-немецки и говорить, он ловил каждое слово
и рассматривал всех сидящих, только один из немцев сидел к нему спиной, был
этот немец в гражданском, он-то и глянул на пришедшего в себя Ивана,
отвернулся, показав спину, жестокую и неумолимую, презрительно пожав
плечами, и четверо немцев воззрились на Ивана, кто-то крикнул, подзывая
солдата, тот вышел из-за печки, повозился у плиты и поставил у ног Ивана
миску - как собаке: становись на четвереньки и хлебай, ложки тебе не
надобно, руки-то связаны. Иван извернулся и ногой опрокинул миску, немцы
засмеялись, чисто говоривший по-русски вермахтовец внятно и рассудительно
сказал, что до следующей кормежки - сутки, так что есть смысл все-таки
покушать, господин Баринов. Тут связной появился, зажег вторую лампу, стало
светлее, связной требовал, ссылаясь на обещания германского командования,
полтора гектара земли и корову, немцы же вразумительно объясняли ему: он,
связной, состоит на службе германского командования и может быть поощрен
только в служебном порядке, земля же и корова положены тем, кто о крупном
партизане сообщал добровольно, исходя причем из высших моральных
побуждений, так что связной будет представлен к медали. Ивану же немцы дали
ночь на размышления: говорить или не говорить? О деньгах они знали, искать
их не собирались, от Ивана требовали показать место, где спрятаны бумаги
бобруйского НКВД; покажет - отпустят его на все четыре стороны, откажется -
будет отвезен для горячих допросов туда, в гестапо, в Минск. "Ну?"
день, он не мог стоять и ходить, боль была где-то вне его, и боль могла
прятаться, таиться, возникать, нападать, наваливаться на него, исподтишка
ударять по нему, по той радости, что плескалась в нем, а радость была
потому, что враги Ивана, немцы, - страдали, бесились, были в ярости, их
трясло от злобы, они не Ивана пытали, а себя, в их кровавых глазах
читалось: "Да пожалей же ты нас! Да расскажи же ты!" И били, били, били, но
- вполсилы, щадя, учитывая возможную транспортировку пленного к месту
хранения бобруйских документов, - и, вконец измочаленные допросами, дали
себе отдых, Ивану заодно, проведывали в камере, расписывали сладкое
житье-бытье в Германии, где такому выдающемуся химику и математику всегда
найдется применение, приносили египетские сигареты, а потом словно с цепи
сорвались, драли глотки, орали, что вынуждены прибегнуть к более
убедительным способам, и однажды привели в подвал: с потолка свисали цепи,
на жаровне калились еще не разогревшиеся до красноты железные прутья,
длинный топчан покрывала корка запекшейся крови, два ведра с водой для
приведения в чувство запытанного до потери сознания человека, солдат
канцелярской внешности, познакомивший Ивана с вопросником, на каждый из
пунктов которого ему надлежало дать ясный ответ, и два столика, на одном -
лампа, под светом ее - разложенные на белой салфетке никелированные щипчики
и подобные им инструменты, другой стол предназначался солдату, но тот
увидел, что до признательных минут еще далеко, и удалился, оставив Ивана
наедине с палачами, которым было не до него. Ивана же начала бить дрожь,
когда он увидел никелированные инструменты, и, превозмогая дрожь, он стал
рассматривать палачей. Их было двое, они были в фартуках, они пили и ели на
краю топчана, расстелив на нем газету, они пили свою законную,
преддопросную водку, закусывая толстыми ломтями хлеба, цилиндриками
аккуратно нарезанной колбасы и квадратными пластинами сала. Один -
маленький, щуплый, с косою, под Гитлера, прядкою волос на высоком и
воспаленном лбу; второй отличался красотою и мощью мускулатуры, кожаный
мясницкий фартук - на голом теле, затылок вырастал из плеч, покрытых густым
рыжим пухом. Это были специалисты, они умели хладнокровно наслаждаться
страданиями не своих тел; со все возрастающей частотою дрожь колотилась в
Иване, скручивая узелки размягченных побоями мышц в тугие колючки, и в
предчувствии боли, не такой, как прежде, а нестерпимой, стали подкашиваться
ноги, и что-то упало в Иване, в душе его, он даже слышал звук падения,
глухой и мягкий, а затем - треск разрываемой ткани какого-то органа в теле,
предвестник страха. Немцы, которых Иван ненавидел, неожиданно стали
казаться не такими уж бесчувственными и чужими, подлыми и бесчеловечными:
да есть же у них сострадание, пожалеют они его, дадут полежать без боли,
когда потерзают его, и если их попросить, то не так уж больно будет, люди
они все-таки, люди, едят и пьют по-человечески, обстоятельно, без жадности,
ценя время, уважая саму добротную пищу и сам процесс потребления, и что-то
есть успокаивающее в плеске и бульканье наливаемой жидкости, в чавканье...
рту зубочисткой, потом, тоже закурив, протянул руку, взял никелированный
предмет со стола и почистил им ногти, вмял сигарету в объедки, поднялся,
понес газету с объедками и пустую бутылку в угол, где - Иван скосил глаза -
стояло корыто с окровавленными тряпками. Здоровяк прошел мимо, швырнул