свойствам раковины все эти места, должности, заключенные, рабочие,
охранники, врачи слились друг с другом, и мне уже не понять, вспоминаю ли я
заключенного, расхаживающего по утюгообразному двору Крестов, или это я сам
там расхаживаю. Кроме того, завод и тюрьма были построены примерно в одно
время и внешне неразличимы; одно вполне сходило за крыло другого.
рассказе. Жизнь никогда не представлялась мне цепью четко обозначенных
переходов; скорее она растет как снежный ком, и чем дальше, тем больше одно
место (или время) походит на другое. Помню, например, как в 1945 году, на
какой-то станции под Ленинградом, мы с матерью ждали поезда. Война только
что кончилась, двадцать миллионов русских гнили в наспех вырытых могилах,
другие, разбросанные войной, возвращались к своим очагам или к тому, что от
очага осталось. Станция являла собой картину первозданного хаоса. Люди
осаждали теплушки, как обезумевшие насекомые; они лезли на крыши вагонов,
набивались между ними и так далее. Почему-то мое внимание привлек лысый
увечный старик на деревянной ноге, который пытался влезть то в один вагон,
то в другой, но каждый раз его сталкивали люди, висевшие на подножках. Поезд
тронулся, калека заковылял рядом. Наконец ему удалось схватиться за
поручень, и тут я увидел, как женщина, стоявшая в дверях, подняла чайник и
стала лить кипяток ему на лысину. Старик упал... броуново движение тысячи
ног поглотило его, и больше я его не увидел.
историей, произошедшей двадцатью годами позже, когда изловили группу бывших
полицаев. О ней писали в газетах. Там было шестеро или семеро стариков.
Фамилия их главаря была, естественно, Гуревич или Гинзбург: иначе сказать,
он был еврей, хотя еврей-полицай - существо трудновообразимое. Они получили
разные сроки. Еврей, естественно, высшую меру. Рассказывали, что утром,
когда его выводили на расстрел, офицер, командовавший охранниками, спросил
его: "Да, кстати, Гуревич (или Гинзбург), какое твое последнее желание?" -
"Последнее желание? - переспросил тот.- Не знаю. Отлить бы". На что офицер
ответил: "Ладно, после отольешь". Так вот, для меня эти две истории
одинаковы; и даже хуже, если вторая - чистый фольклор, хотя я в этом
сомневаюсь. Я слышал сотню подобных историй. Может быть, не одну сотню. Тем
не менее, они сливаются.
в том, о чем я думал в соответствующие периоды, а в их фасадах, в том, что я
видел по дороге в цех или на урок. В конечном счете, наружность - это все,
что есть. Тот же дурацкий жребий выпал миллионам и миллионам. Существование,
и само по себе монотонное, было сведено централизованным государством к
единообразной окостенелости. Наблюдать оставалось только лица, погоду,
здания; а кроме того язык, которым вокруг пользовались.
В войну он строил бомбоубежища для Parteigenossen *(2); до и после нее
строил мосты. И те и другие еще целы. Отец постоянно высмеивал его, когда
спорил с матерью из-за денег; мать же ставила своего брата-инженера в
пример, как человека основательного и уравновешенного, и я, более или менее
автоматически, стал смотреть на него свысока. Зато у него была замечательная
библиотека. Читал он, по-моему, немного; но в советских средних слоях
считалось - и по сей день считается - признаком хорошего тона подписка на
новые издания энциклопедий, классиков и пр. Я завидовал ему безумно. Помню,
как однажды, стоя у него за креслом, смотрел ему в затылок и думал, что если
убить его, все книги достанутся мне - он был тогда холост и бездетен. Я
таскал книги у него с полок и даже подобрал ключ к высокому шкафу, где
стояли за стеклом четыре громадных тома дореволюционного издания "Мужчины и
женщины".
обязан начатками знания о том, каков запретный плод на вкус. Если
порнография, в общем,- неодушевленный предмет, вызывающий эрекцию, то стоит
заметить, что в пуританской атмосфере сталинской России можно было
возбудиться от совершенно невинного соцреалистического полотна под названием
"Прием в комсомол", широко репродуцируемого и украшавшего чуть ли не каждую
классную комнату. Среди персонажей на этой картине была молодая блондинка,
которая сидела, закинув ногу на ногу так, что заголились пять-шесть
сантиметров ляжки. И не столько сама эта ляжка, сколько контраст ее с
темно-коричневым платьем сводил меня с ума и преследовал в сновидениях.
никогда не снились символы - я видел во сне реальные вещи: грудь, бедра,
женское белье. Что до последнего, то для нас, мальчишек, оно было исполнено
странного значения. Помню, во время урока кто-нибудь проползал под партами
через весь класс к столу учительницы с единственной целью - заглянуть к ней
под платье и выяснить, какого сегодня цвета на ней трико. По завершении
экспедиции он драматическим шепотом возвещал классу: "Сиреневые".
совладать. Я уже говорил где-то, что русские - по крайней мере, моего
поколения - никогда не обращаются к психиатрам. Во-первых, их маловато.
Кроме того, психиатрия - собственность государства. Человек знает, что иметь
историю болезни у психиатра не так уж полезно. В любой момент она может
выйти боком. Во всяком случае, со своими проблемами мы справлялись сами,
следя за тем, что творится у нас в мозгах, без посторонней помощи.
Определенное преимущество тоталитаризма заключается в том, что он предлагает
индивиду некую личную вертикальную иерархию с совестью во главе. Мы
надзираем за тем, что происходит у нас внутри; так сказать, доносим нашей
совести на наши инстинкты. А затем себя наказываем. Когда мы осознаем, что
наказание несоразмерно свинству, обнаруженному в собственной душе, мы
прибегаем к алкоголю и топим в нем мозги.
хочу сказать, что подавление лучше свободы; просто я полагаю, что механизм
подавления столь же присущ человеческой психее, сколь и механизм
раскрепощения. Кроме того, скромнее, и вернее в конце концов, сознавать себя
скотиной, нежели падшим ангелом. У меня есть все основания так думать, ибо в
стране, где я прожил тридцать два года, прелюбодеяние и посещение кинотеатра
суть единственные формы частного предпринимательства. Еще искусство.
сильным военным душком. Я обожал самолеты и боевые корабли, и верхом красоты
казался мне желто-голубой флаг ВВС, напоминавший купол парашюта, с
изображением пропеллера в центре. Я был помешан на самолетах и до недавнего
времени внимательно следил за новостями в авиации. Бросил только с
появлением ракет, и любовь превратилась в ностальгию по винтовым самолетам.
(Знаю, что я не один такой: мой девятилетний сын однажды сказал, что
поломает все реактивные самолеты и снова разведет бипланы.) Что касается
флота, я был истинным сыном своего отца и в четырнадцать лет подал в
подводное училище. Сдал все экзамены, но из-за пятого пункта -
национальности - не поступил, и моя иррациональная любовь к морским шинелям
с двумя рядами золотых пуговиц, напоминающих вереницу фонарей на ночной
улице, осталась безответной.
ее содержание. Например, я влюбился в фотографию Сэмюэля Беккета задолго до
того, как прочел у него первую строчку. Что до военных, тюрьмы избавили меня
от призыва, так что мой роман с мундиром остановился на платонической
стадии. На мой взгляд, тюрьма гораздо лучше армии. Во-первых, в тюрьме никто
не учит тебя ненавидеть далекого "потенциального" врага. В тюрьме твой враг
- не абстракция; он конкретен и осязаем. Возможно, "враг" - слишком сильное
слово. В тюрьме имеешь дело с крайне одомашненным понятием врага, что делает
всю ситуацию приземленной, обыденной. По существу, мои надзиратели или
соседи ничем не отличались от учителей и тех рабочих, которые унижали меня в
пору моего заводского ученичества.
капиталистов; это даже не была ненависть. Проклятый дар всепонимания, а
следовательно всепрощения, проклюнувшийся еще в школе, полностью расцвел в
тюрьме. Не думаю даже, что ненавидел моих следователей из КГБ: я склонен был
и их оправдывать (ни на что больше не годен, должен кормить семью и т. д.).
Кого я не мог простить, это правителей страны - возможно потому, что никогда
ни с одним не соприкасался. Что до врагов, то у тебя всегда есть один
непосредственный: недостаток пространства. Формула тюрьмы - недостаток
пространства, возмещенный избытком времени. Вот что тебе действительно
досаждает, вот чего ты не можешь одолеть. Тюрьма - отсутствие альтернатив, и
с ума тебя сводит телескопическая предсказуемость будущего. И все равно, это
куда лучше смертельной серьезности, с какой армия науськивает тебя на
жителей другого полушария или мест поближе.
человека, чья психика не была бы изуродована смирительной рубашкой
послушания. За исключением разве музыкантов из военных оркестров да двух
дальних знакомых, застрелившихся в 1956 году в Венгрии - оба были
командирами танков. Именно армия окончательно делает из тебя гражданина; без
нее у тебя еще был бы шанс, пусть ничтожный, остаться человеческим
существом. Если мне есть чем гордиться в прошлом, то тем, что я стал
заключенным, а не солдатом. И даже упущенное в солдатском жаргоне - главное
мое огорчение - было с лихвою возмещено феней.
становилось больше. В 1945-м на улицах кишели "студебеккеры" и "виллисы" с
белыми звездами на дверях и капотах - американская техника, полученная по
ленд-лизу. В 1972-м мы уже сами продавали это добро urbi et orbi *(3). Если
уровень жизни за это время вырос на 15-20 процентов, то рост военного
производства, наверно, выразится в десятках тысяч процентов. И оно будет
расти дальше, ибо это чуть ли не единственная область, где мы на высоте, где
есть осязаемые успехи. А кроме того, потому, что военный шантаж, т. е.
непрерывное наращивание арсенала, вполне переносимое при тоталитарном строе,