своим стволом махать, сами душу выпустим. Попробуй тронь, все подпишутся, на
зону тебя!"
чтобы картошку - вернули, чтобы сами обратно ее посадили, своими руками, до
одной. Если откажетесь, хрен с вами, на вечерней поверке прямо в глаза всем
и застрелюсь".
Высказался он безответственно, в сердцах. Поняв же похолодевшим рассудком,
что самого себя приговорил, капитан Хабаров обмяк, будто все кости его
сплавились, и поплелся в свою комнатушку, в канцелярию.
вогнанная в землю, что крыша почти хоронила под собой само помещение. Было в
ней тесно с боков, а потолок сдавливал, будто тиски. Такой же гнетущий, что
и наружные стены, в ней пролегал коридор, в который выходили двери всех
казарменных помещений. Был в казарме даже порядок, но свой, нежилой:
железные койки, чуть ли не привинченные к полу, голые стены, душная пустота.
Казенный дух ударял в нос, кружил - нет, не плесень, не моча - особый дух,
исходивший от тех же стен, будто они густо намазаны зеленым гуталином,
втертым потом до жирного же лоска, как на кирзовом сапоге.
будет помирать, думалось Хабарову. Еще ему думалось, что и получится из него
одна пустота; жили до него люди, скапливали для него кровушку, а он спустит
ее в слякоть черную. Такой бестолковый человек, что и вправду лучше бы
сдохнуть.
грохнул выстрел. Бодрость его теперь была пронизывающей, студеной, так что
стало даже больней думать о том обещании, которое вырвалось давеча в
сердцах. Лежа насильно в койке, притворяясь спящим, он обманом удерживал
себя, чтобы остаться в канцелярии, не выходить к людям. А во дворе
смеркалось, и голоса глуше аукались, расплываясь в вечерней тиши. Нужда
капитана разобрала, невтерпеж. Стояло в канцелярии ведерко, эдакое помойное.
Он сдавил глаза от стыда и облегчился в кромешной черноте. Да еще дрожал,
что услышат.
они затрещали. "Товарищ капитан, товарищ капитан!", "Ну чего, ломать жалко
ведь, дверь вона какая важная", "А кто выстрел слыхал?", "Вот Кирюха, это
дело нехитрое, и без шуму удавиться можно", "Наделали чего, чего наделали!
Кто отвечать будет?", "Товарищ капитан, батя, ты живой?!" Хабаров и
обмолвился: "Здесь я..." За дверью радостный произвелся шум... "А мы вам
картошку вернули!" - "Чего-чего?" - взволновался Хабаров. "А как сказали,
прям в землю. Мы это... решили по-хорошему с вами жить, значит, поблатовали
- и хватит".
посиневшие его ноги. "Видали, живой я". Солдатики топтались, обжидали. "Мы,
чтоб по-хорошему, оставили картохи чуток, или зарывать?" И капитан
проговорил: "Это как знаете..."
сильных овчарок. Понадеялся на их злость, на звонкий лай. А поутру овчарок
нашли в поле с расколотыми бошками. Погрызенных же той ночью солдат, которые
сами себя обнаруживали, Хабаров выгнал в степь, чтобы и не возвращались.
Пошатавшись по округе, измерзнув и оголодав, они все же воротились, жалуясь
на ранения и требуя паек. Бежать им было некуда. Заступаясь за своих, рота
положила Хабарову честное слово, что отныне воровать с поля не станут. Себе
служивые испросили - чтобы добытая ночью картошка опять же отошла к ним, а
также и с теми овчарками, которые околели за ночь. Утайкой ободрав, их
утайкой и пожарили, потому что были они казенными, навроде имущества,
пришедшие для службы в негодность.
даже ухаживать за полем. Его обволокли колючей проволокой, которая повсюду
ржавела без толку в огромных скатках. А другие впротиву добрякам поле
возненавидели, подбивая остальных на беспорядки. Однако картошка успела
прорасти в земле, поэтому в роте всего больше было народу сомневающегося:
пайки жалко, да жалко и губить ростки, авось само образуется, будь что
будет. И тогда самые злопамятливые, которые мучились на крупе, рукописали на
капитана Хабарова.
овощного продовольствия самовольно посадил в землю, думая нажить с каждой
картошки целое ведро, а солдаты пускай голодают. И хотя они, солдаты,
пытались капитаново самоуправство прекратить и отказывались участвовать в
его личных замыслах, Хабаров стал угрожать всем собственной смертью и
заставил картошку зарыть, обнеся еще и колючей проволокой, которую взял у
государства.
округ. Главному прокурору. Лично в руки. Солдаты шестой роты карагандинского
полка".
забывая отправить. И оно вовсе буднично сдано им было чужому человеку,
первому встречному вольняшке, оставшись тайной для одного капитана.
подле картофельного поля была прохладной. Служивые уходили к нему толпой,
спасаясь от уныния и жары. И зэки взбирались на крыши бараков, которые
подымали их выше зоны, глазея на буйную зеленую ботву, будто на диковинные
сады. Режимом воспрещалось занимать барачные крыши, но согнать с них этих
отчаянных людей было равно тому, что и выселить птиц с неба. Зэков же злило,
что охрана и поле колючей проволокой обнесла, да еще валяются подле него
легавые, в глаза лезут. Порой и степь стихала, покрытая криками: "Вам одной
зоны мало, хотите все захомутать!", "А ты вылазь, расхомутай, если смелый!",
"Еще на воле встренимся, не загадывай, пес!", "Сажали бы свою картошку,
земли много!", "С баланды навару нет!", "Вот и хавайте свою баланду!", "А вы
жрите свой сучий паек!", "Сами вы не воры, а суки!"
тогда с обеих сторон выбегало взведенное, нервное начальство, а народец весь
мигом прятался.
другого - брезговали. Синебрюхов хозяйничал в лагере многие года, так что
Хабаров в сравнении с ним жительство в Карабасе имел самое временное. Однако
за все время, которое им выпало прослужить в одном месте, они не сделались
соседями, людьми знакомыми. Если случаем сталкивались, то глядели друг на
друга с тем удивлением, какое в ином разе способно даже обидеть человека, и
добровольно расходились, удалялись. "Такой дурак - и на свободе", -
говаривал начальник лагеря, имея в виду Хабарова. В свой черед и капитан
удивлялся: "Бывает же такое!" Синебрюхов, поговаривали, чуть не присвоил
себе лагерный заводик. Ходили целые повести, как Синебрюхов производит
продукцию и как ее потом ворует. Однако хищения не прекращались, и никто
Синебрюхова не наказывал. Казалось, что ворует начальник лагеря не иначе как
для самого государства.
капитаном у поля. - К ней бы селедочку малосольную, эх, водочку, черного
хлебца..." - "Это лишнее", - хмуро обрывал его Хабаров. "Ну да, излишки, так
сказать, - серьезнел начальник. - Одни огород развели, а другие потом
расхлебывают, другим в лагере работы прибавляется". Переговорив у поля, они
опять же расходились, затаивая каждый свои мысли.
человек боялся всего, что обретало новый вид, строилось или даже вырастало.
Тем сильней он боялся картошки, что она в степи никогда не водилась. "Еще
хуже будет, чем раньше было, - выражался он и все жаловался занудно
Хабарову: - Все, погибнем мы здесь, чую. Чего ты наделал?! Они живыми нас
сжуют, слышь, выкопал бы обратно, бросил бы это дело..."
простую красоту. Он расставлял цветы в жестяных кружках по всей казарме,
будто долгожданные весточки из земли, а их брали втихую на пробу, на зубок,
и плевались, обсуждая между собой: "А запах есть?" - "Нету, как вода.
Пожуешь - вроде кислятина".
картошку. И страшно: что случится в будущем? Чтобы не отчаяться, он твердил
про себя: "Я капитан - это самая боеспособная единица. Я умею стрелять,
колоть и не должен сдаваться без боя, потому что мне мало осталось на свете
жить, чтобы обеспечить дальнейшую жизнь".
врага, а не человека, готовый к броску. Однажды поймал он на поле калмыка,
своего солдата, - тот, испугавшись его вопля, прямо и брякнул мешком.
Капитан его оглоушил, приложив лбом об землю, чтобы не трепыхался, вытряс
мелкую, что горох, картошку, в потрохах его порывшись, и поволок калмыка за
волосы, будто падаль, чтобы за полем бросить. И вдруг Хабаров оторопел,
сообразив, что погубленной картошки не вырастишь, не воротишь. Злость его
тогда испустила дух, слабея, капитан подумал: "А чего же я людей убиваю?.. У
человека ничего, кроме жизни, нет, ведь я жизнь у него отнимаю!" Поднял он
калмыка, поволок на себе, сам не зная, куда волочет, чтобы лишь тому
полег-чало.
топтали, а самих молча прогонял. Бывало, он кричал в ночь: "Дайте ей силы
набрать, вырасти! Погодите! Пожалейте!" И бывало, что неожиданные взовы в
ночи потрясали самых хладнокровных именно своей неожиданностью, так что они
себя выдавали с головой и отзывались: "А мы ничего, мы гуляем около поля!"
дожди. Она обуглилась и потяжелела, будто залитый пожар. Птицы в такую
погоду страшились летать и расхаживали по сырой земле с опущенными головами.
А между дождями они разлетались по теплым краям, тяжело взмахивая сырыми,
похожими на железные крыльями.