на поставленные вопросы, но поймите: это вовсе не означало потерю памяти,
это 'бы еще куда ни шло. Дорогой Леонардо, все было гораздо серьезнее, а
именно; я находился в одной из стадий исчезновения. Видите ли, человек не
может исчезнуть моментально и полностью, прежде он превращается в нечто
отличное от себя по форме и по сути - например, в вальс, в отдаленный,
звучащий чуть слышно вечерний вальс, то есть исчезает частично, а уж потом
исчезает полностью.
свежих еловых пнях, а ноты положили перед собой, но не на пюпитры, а на
траву. Трава высокая и густая и сильная, как озерный камыш, и без труда
держит нотные тетради, и музыканты без труда различают все знаки. Ты не
знаешь это наверное, возможно, что никакого оркестра на поляне нет, но из-за
леса слышится музыка и тебе хорошо. Хочется снять обувь свою, носки, встать
на цыпочки и танцевать под эту далекую музыку, глядя в небо, хочется, чтобы
она никогда не переставала. Вета, милая, вы танцуете? Конечно, дорогой, я
так люблю танцевать. Так позвольте же пригласить вас на тур. С
удовольствием, с удовольствием, с удовольствием! Но вот на поляну являются
косари. Их инструменты, их двенадцатиручные косы, тоже блестят на солнце, но
не золотом, как у музыкантов, а серебром. И косари начинают косить. Первый
косарь приближается к трубачу и, наладив косу, - музыка играет - резким
махом срезает те травяные стебли, на которых лежит нотная тетрадь трубача.
Тетрадь падает и закрывается. Трубач захлебывается на полуноте и тихо уходит
в чащу, где много родников и поют всевозможные птицы. Второй косарь
направляется к валторнисту и делает то же самое - музыка играет - что
сделал первый: срезает. Тетрадь валторниста падает. Он встает и уходит
следом за трубачом. Третий косарь широко шагает к фаготу: и его тетрадь -
музыка играет, но становится тише - тоже падает. И вот уже трое музыкантов
бесшумно, гуськом, идут слушать птиц и пить родниковую воду. Скоро следом -
музыка играет пиано - идут: корнет, ударные, вторая и третья труба, а также
флейтисты, и все они несут инструменты - каждый несет свой, весь оркестр
скрывается в чаще, никто не дотрагивается губами до мундштуков, но музыка
все равно играет. Она, звучащая теперь пианиссимо, осталась на поляне, и
косари, посрамленные чудом, плачут и утирают мокрые лица рукавами своих
красных косовороток. Косари не могут работать - их руки трясутся, а сердца
их подобны унылым болотным жабам, а музыка - играет. Она живет сама по
себе, это - вальс, который только вчера был кем-нибудь из нашего числа:
человек исчез, перешел в звуки, а мы никогда не узнаем об этом. Дорогой
Леонардо, что касается моего случая с лодкой, рекой, веслами и кукушкой, то
я, очевидно, тоже исчез. Я превратился тогда в нимфею, в белую речную лилию
с длинным золотисто-коричневым стеблем, а точнее сказать так: я ч а с т и ч
н о исчез в белую речную лилию. Так лучше, точнее. Хорошо помню, я сидел в
лодке, бросив весла. На одном из берегов кукушка считала мои годы. Я задал
себе несколько вопросов и собрался уже отвечать, но не смог и удивился. А
потом что-то случилось во мне, там, внутри, в сердце и в голове, будто меня
выключили. И тут я почувствовал, что исчез, но сначала решил не верить, не
хотелось. И сказал себе: это неправда, это кажется, ты немного устал,
сегодня очень жарко, бери греби и греби домой. И попытался взять весла,
протянул к ним руки, но ничего не получилось: я видел рукояти, но ладони мои
не ощущали их, дерево гребей протекало через мои пальцы, через их фаланги,
как песок, как воздух. Нет, наоборот, я, мои бывшие, а теперь не
существовавшие ладони обтекали дерево подобно воде. Это было хуже, чем если
бы я стал призраком, потому что призрак, по крайне мере, может пройти сквозь
стену, а я не прошел бы, мне было бы нечем пройти, от меня ведь ничего не
осталось. И опять неверно: что-то осталось. Осталось желание себя прежнего,
и пусть я не сумел вспомнить, кем я жил до исчезновения, я чувствовал, что
тогда, то есть д о, жизнь моя текла интересней, полнее, и хотелось стать
снова тем самым неизвестным, забытым таким-то. Лодку прибило волнами к
берегу в пустынном месте. Пройдя по пляжу несколько шагов, я оглянулся: на
песке не осталось ничего похожего на мои следы. И все-таки я еще не хотел
верить. Мало ли, как бывает, во-первых, может оказаться, что все это сон,
во-вторых, возможно, что песок здесь необычайно плотный и я, весящий всего
столько-то килограммов, не оставил на нем следов из-за своей легкости, и
в-третьих, вполне вероятно, что я и не выходил еще из лодки на берег, а до
сих пор сижу в ней и, естественно, не мог оставить следов там, где еще не
был. Но затем, когда я посмотрел вокруг и увидел, какая красивая у нас река,
какие замечательные старые ветлы и цветы растут на том и на этом берегу, я
сказал себе: ты - несчастный изолгавшийся трус, ты испугался, что исчез и
решил обмануть себя, придумываешь нелепости и прочее, ты должен, наконец,
стать честным, как Павел, он же и Савл. То, что произошло с тобой - никакой
не сон, это ясно. Дальше: если бы ты весил даже не столько-то, а в сто раз
меньше, то и в таком случае твои следы остались бы на песке. Но ты не весишь
отныне и грамма, ибо тебя нет, ты просто исчез, и если хочешь убедиться в
этом, оглянись еще раз и посмотри в лодку: ты увидишь, что и в лодке тебя
тоже нет. Да, нет, отвечал я д р у г о м у себе (хотя доктор Заузе пытался
доказать мне, будто никакого д р у г о г о меня не существует, я не склонен
доверять его ни на чем не основанным утверждениям), да, в лодке меня нету,
но зато там, в лодке, лежит белая речная лилия с золотисто-коричневым
стеблем и желтыми слабоароматными тычинками. Я сорвал ее час тому у западных
берегов острова, в заводи, где подобных лилий, а также желтых кувшинок столь
много, что их не хочется трогать, лучше сидеть в лодке просто так, смотреть
на них, на каждую в отдельности или на все вместе. Можно увидеть там и синих
стрекоз, называемых по-латыни с и м п е т р у м, быстрых и нервных
жуков-водомеров, похожих на пауков-косиножек, а в осоке плавают утки,
честное слово, дикие утки. Они какие-то пестрые, с перламутровым отливом.
Там есть и чайки: они спрятали свои гнезда на острове, среди так называемых
плакучих ив, плакучих и серебристых, и нам ни разу не удавалось найти ни
одного гнезда, мы даже не представляем себе, как оно выглядит - гнездо
речной чайки. Зато мы знаем, как чайка ловит рыбу. Птица летит довольно
высоко над водой и глядит в глубину, где рыбы. Птица хорошо видит рыбу, но
рыба не видит птицу, а видит только мошку и комара, которым нравится летать
над самой водой (пьют сладкий сок кувшинок), рыба питается ими. Она время от
времени выпрыгивает из воды и глотает одного-двух комаров, а в этот момент
птица, сложив крылья, падает с высоты и ловит рыбу и уносит ее в своем клюве
в свое гнездо, гнездо чайки. Правда, иногда птице не удается схватить рыбу,
тогда птица опять набирает нужную высоту и продолжает лететь, глядя в воду.
Там она видит рыбу и свое отражение. Это другая птица, думает чайка, очень
похожая на меня, но другая, она живет по ту сторону реки и всегда вылетает
на охоту вместе со мной, она тоже ловит рыбу, а гнездо этой птицы - где-то
на обратной стороне острова, прямо под нашим гнездом. Она - хорошая птица,
размышляет чайка. Да, чайки, стрекозы, водомеры и тому подобное - вот что
есть у западных берегов острова, в заводи, где я сорвал нимфею, которая
лежит теперь в лодке, увядая.
любишь - я знаю, - не любишь собирать цветы, а любишь только наблюдать их
или осторожно трогать рукой. Конечно, я не должел был, я не хотел, поверь
мне, сначала не хотел, никогда не хотел, мне казалось, что если я
когда-нибудь сорву ее, то случится что-то неприятное - со мной или с тобой,
или с другими людьми, или с нашей рекой, например, разве она не может
иссякнуть? Ты произнес сейчас странное слово, что ты сказал, что это за
слово - с я к у. Нет, тебе показалось, послышалось, было не такое слово,
похожее на это, но не такое, я уже не могу вспомнить. А о чем я вообще
говорил только что, ты не мог бы помочь мне восстановить нить моего
рассуждения, она оборвана. Мы беседовали о том, как однажды Трахтенберг
отвинтила кран в ванной и куда-то его спрятала, а когда пришел смотритель,
он долго стоял в ванной и смотрел. Он долго молчал, потому что ничего не
понимал. Вода текла, шумела и ванна постепенно наполнялась, и вот смотритель
спросил Трахтенберг: где кран? И старая женщина отвечала ему: у меня есть
патефон (неправда, патефон есть только у меня), а крана нет. Но ведь крана
нет и у ванной, сказал смотритель. Об этом, гражданин, судить вам, я же вам
не ответчик, - и ушла в комнату. А смотритель подошел к двери и начал
стучать, но ни Трахтенберг, ни Тинберген не открывала ему. Я же стоял в
прихожей и думал, и когда смотритель обернулся ко мне и спросил, что делать,
я сказал: стучите, и вам откроют. Он опять стал стучать и Трахтенберг вскоре
открыла ему, и он опять поинтересовался: где кран? Я не знаю, возражала ему
старая Тинберген, спросите у молодого человека. И она указала своим
костлявым пальцем в мою сторону. Смотритель заметил: возможно, у паренька не
все дома, но, сдается мне, он не настолько глуп, чтобы отвинчивать краны,
это сделали вы, и я пожалуюсь домоуправу Сорокину. Тинберген расхохоталась
смотрителю в лицо. Зловеще. И смотритель ушел жаловаться. Я же стоял в
прихожей и размышлял. Здесь, на вешалке, висели пальто и головные уборы,
здесь стояли два контейнера для перевозки мебели. Эти веши принадлежали
соседям, то есть Трахтенберг-Тинберген и ее экскаваторщику. Во всяком случае
замасленная кепка-восьмиклинка была точно его, потому что сама старуха
носила только шляпы. Я нередко стою в прихожей и рассматриваю всякие
предметы на вешалке. Мне кажется, что они добрые и с ними уютно, и я совсем
не боюсь их, когда в них никто не одет. Еще я думаю о контейнерах, из какого
они дерева, сколько стоят и на каком поезде и по какой ветке их привезли в
наш город.
тот поезд - товарный и длинный. Его вагоны, по преимуществу коричневые,
были исписаны мелом - буквы, цифры, слова, целые фразы. Видимо на некоторых
вагонах работники в специальных железнодорожных костюмах и фуражках с
оловянными кокардами делали выкладки, заметки, расчеты. Предположим, поезд
уже несколько суток стоит в тупике и еще неизвестно - никто не знает этого
- когда он снова поедет, и никто не знает - куда. И вот в тупик приходит
комиссия, смотрит на пломбы, бьет молотками по колесам, заглядывает в буксы,
проверяя, нет ли трещин в металле и не подмешал ли кто песок в масло.
Комиссия спорит, ругается, ей давно надоела ее однообразная работа, и она с
удовольствием ушла бы на пенсию. А сколько же лет до пенсии? - размышляет
комиссия. Она берет кусок мела и пишет на чем попало, обычно на одном из