пристально. Орешки каленые, хрусткие, один щелкаешь, другой -- и оторваться
от такого лакомства невозможно. "Пять стаканов, -- говорю, -- возьму. Давно
не пробовал такой забавы!"
так заявляет:
оказалась она Анной Шипигузовой, в общем-то женщиной мне мало знакомой:
как-то зимовали мы нашей доблестной семейкой в холодном каркасном бараке, а
Шипигузовы напротив в комнатке ютились. Оттого ли, что выжить на заполярной
земле трудно, или оттого, что город тесен и дружен был -- игарчане при
встречах, будто родные, радуются друг другу.
трудом их всунул, по лицу и одежде заключив, что не корысти ради Анна
подалась на базар.
что сыны ее оба с войны не вернулись, а Алевтина... "Помнишь ли ее?" И я
кивнул головой, помню, хотя убей меня на месте, понятия не имел, что это за
Алевтина такая. Так вот, Алевтина эта в тюрьму попала за растрату в
магазине, и маются они теперь со стариком Шипигузовым вдвоем. Старик с войны
без руки явился, пьет непробудно, пропьется -- по тайге шляется с шатучей
артелью, рвет черемшу, берет ягоды, бьет орех.
старого скособочившегося дома. Жили бедно, однако обиходно. Сам Шипигузов
отсутствовал, и я не спрашивал, где он, а принялся разглядывать карточки на
стенах. Анна поставила самовар и поясняла мне, кто тут на карточках
изображен, заутирала глаза платком, когда дошли мы до братьев Шипигузовых,
снятых еще в Игарке, возле морских причалов, у штабеля досок. Широкоротые,
бровастые, здоровые парни, в сапогах, в брезентовых спецовках, стоят с
плахами в руках, улыбаются.
меня из-под прямоволосой челки насупленно и тускло глядела девчонка в
мужицкой шапке и в платьишке горошком. Шапка эта или челка напомнили мне
бесконечно длинный и темный коридор барака, игру в пряталки под лестницей,
девчонку, которой я однажды изобразил в общей тетрадке, названной "альбом",
пальмы на желтом берегу и белый парус на горизонте, отчерченном синим
карандашом, и подпись под рисунком закудрявил: "На добрую вечную память".
другом миру...
встретился -- летчик полярный, а тут растрата!.. И все... -- Анна опять
поднесла платок к глазам и придавленным шепотом продолжала: -- Пишет теперь,
кается: дура, говорит, была, роскошной жизни захотела, вот и получила
роскошную-то жизнь... Почитаешь, дак сердце раскалывается. -- Анна полезла
за икону и достала пачку писем: -- На вот, почитай, а я еще послушаю да
поплачу... Вся уливаюсь слезами, как получу от нее весточку -- одно дите
осталось, и то в неволе...
и тихонько завывая на особенно трогательных, с ее точки зрения, местах,
вроде тех, где говорилось о братьях, как жили они все вместе хорошо, и о
том, как не дорожила она, дура, добрыми родительскими советами, рано стала
жить своим умом, а ум-то короток оказался.
унылым голосом, стараясь угодить бедной женщине, прочел: "Дорогая мама! А
посылку, которую послали вы мне, пришлося разделить. Так уж получилось.
Работала я на лесоповале, а рябина в зиму осталась, и все ее едят. И я ела
да застудила живот и со мною плохо сделалось, заворот кишок получился. В
беспамятстве меня с лесу увезли, что было со мной -- не помню. Очнулася уж в
палате, в больничной, и возле койки моей старик седой высокий стоит. "Дура!
-- говорит. -- Зачем мерзлую рябину жрешь, -- говорит, -- здоровье губишь?"
А я и не знаю, что сказать, -- ослабела. Это уж мне операцию успели сделать,
захватили еще, а то бы и не видать мне больше свету белого, и вас, дорогие
мои родители, тятя и мама. Старик-то поругался, поругался, и по-другому уж,
по-доброму, спрашивает: что это у меня за рубец, заросший на животе? Я и
говорю, это, мол, мне аппендицит вырезали, давно еще. "А где, -- спрашивает,
-- вырезали-то?" Я говорю -- в Игарке вырезали. А тут, дорогая мама,
старичок аж с лица сменился и спрашивает еще: не помню ли я, кто мне
операцию делал? Я говорю, как же не помню? Иван Иванович Сабельников! Его
вся Игарка знала И почитала.
говорю: не узнаю что-то. Силюсь, а не узнаю. Он мне тут и сказал, дорогая
мама, что и есть тот самый Иван Иванович Сабельников и опознал игарчанку по
своей операции: у каждого, говорит, стоящего хирурга есть свой почерк. Я,
говорит, хоть грубиян был и остался им, но людей не пластал как попало, и
шовчик делал маленький, аккуратненький. Так и сказал -- "шовчик". И как он
сказал это, дорогая мама, оба мы с ним заплакали. Я на койке лежу и плачу, а
он возле койки стоит и утирается -- будто родные свиделись, и слез не
стесняемся... Я-то что, а он-то ведь такой сильнущий был человек!
сделается, -- и ушел быстро. Но заходил ко мне часто и не по делу только. И
когда мне легче стало, я набралась духу и шепотом спросила, как, мол, Иван
Иванович, вы-то, такой честный, хороший человек, с такой нужной
квалификацией, сюда попали?
сказал: "Из-за честности и попал. Хирургом в санбате был и одного большого
командира пытался спасти. Начальник санбата настаивал в госпиталь спровадить
его. Он безнадежный был, командир-то, -- не довезти. Ну, я рискнул. Ну...
командир скончался на операционном столе нашего санбата..."
Сабельниковым, доктором нашим игарским. И посылку я с ним разделила. Он не
брал ничего, но истощал сильно, так согласился. В больнице он дал мне
выходиться до крепости, а выписывать стал, шутит: теперь, говорит, землячка,
дважды ты мной крещенная -- долго жить будешь! Бодрится он, но тяжело ему
быть здесь -- я-то вижу. Да и кому легко? Блатным? Подонкам?.. Да срок его,
слава Богу, уже к концу идет, уж скоро десять-то лет минет, может, выдержит
и полечит еще людей на вольной волюшке..."
живете где-нибудь на большой земле нашей, уже совсем старенький, но все
такой же колючий и шумный. Вспоминаете, может быть, молодую тогда Игарку с
деревянной больницей на окраине, где вы лечили трудовых людей и поставили
когда-то на ноги сорванца-парнишку.
ушибленные судьбой, хромые или кривые бабенки, со шрамом по лицу, то с
кривым, зубатым ртом.
рядне каком, из которого торчат кривые грязные ноги. Байкает зачуханного,
грязного мальца потерявшаяся в миру мать, тупо, покорно и зло поглядывая на
людей и на мир этот Божий. А малец обязательно тугощекий, пузатенький, с
наревленным пупом, глазеет вокруг, палец сосет либо черную корку и воркует
себе, пузыри пускает, не ведая горя.
такой вот бабы, объест ее, обопьет, обрюхатит и смоется без шума. Бабенку
убогую сгонят с квартиры, уволят из домработниц и нянек. Пойдет она по свету
с поклажей своей. И везде-то ее толкают, из очередей оттирают, судят и
рядят. А она помалкивает да ребеночка к себе прижимает.
говорила невнятно, глухая была и выговаривала свое имя по-своему -- Тура.
в детсад, и тут я ближе узнал ее и мальчишку. Как она билась, чтобы
вырастить сына, выстоять в жизни, не дать себе раскиснуть и опуститься.
работы нахватала. По городу она не ходила -- летала, но работа вроде бы