шершавой длани, с блеском в глазах, хитровато сощурясь, спрошал: - Сколь
им цена? - Прикинул, подумал: - Жене! Альбо дочке! - Похвастал: - Дочка у
меня невеста! Тринадцать летов! - С бережным сожаленьем отдал колты
Никите. Крякнул, почесал в загривке, вздохнул, помолчав. Рассмеялся: - А
ну, покажь ищо!
что его не обманывают, мужик толковал Никите уже как свой своему:
покос свалим, и довершим, тай годи! Батько твой, слыхал, во мнихах ноне?
Ну! Знатный был мастер! С увечной рукою, а топор держать умел! У
Богоявленья, баешь? Схожу, схожу к ему на погляд! Ты, етто, баранинки
расстарайси, ну и хлебушка там. Сам-то тюкашь маненько? Ну, у такого
батьки и сын должен топором володеть!
рост, могутным молодым мужиком, и - пошла работа. Никита, сбавив спеси,
старался изо всех сил не отстать, невольно любуясь на ладную, словно
колдовскую игру топоров мастера с сыном. Спали в наспех поставленном
шатре. Услюм готовил на костре хлебово.
друга в объятиях. Потом отец, подвязав подрясник, тоже взялся за топор.
Впрочем, долго не пробыл, зато опять подкинул снеди с монастырского стола.
Как ни кинь, надобна была хозяйка! Княжна, даже ежели и будет когда ни то
у него, не станет спать в шатре, стряпать на мужиков и возиться со скотом
и горшками. Глаха - они тоже строились - появлялась, почитай, каждый день,
глядела готовными преданными глазами, и Никита, уже когда подводили терем
под кровлю, отмякнув душою, почти было решился: <Все! Ставлю клеть - и
женюсь!>
Москву.
Попы служили молебны, больных окуривали ладанным дымом. Колдуны по ночам
опахивали деревни сохою, в которую впрягались волховные жонки, клали
заклятья от мора и всякой иной наносной беды. В Твери новый епископ, Федор
Второй, объявил пост и общеградской молебен со службами во всех храмах, а
в Святом Спасе повелел оковать иконы в серебро - <и престашет мор>, как
сообщал тверской летописец. И все-таки, невзирая на беду, народ был весел
и бодр. Дружно строились, дружно выходили пахать и косить. Да и лето
стояло доброе, к урожаю. Весенняя сушь не поспела сжечь озимые, вовремя
прошли дожди, разом пошли в рост хлеба и травы.
нему отношение молодших и вятших в городе. Видимо, то, что князь весь день
кидался в самые опасные места и воевал с огнем наряду с простыми смердами,
расположило к нему и ратников и бояр. <Гордый> Симеон оказался своим,
близким, и к нему словно бы подобрели, охотнее кидались исполнять его
повеления, дружнее работали, а бояре без прежней боязни предлагали свое,
уведавши, что князь не остудит, не отмахнет, а выслушает и содеет
по-годному.
Юрьев-Польской, понеже тамошний князь, Иван Ярославич, скончался от мора
прыщом, не оставя наследников. Юрьевские бояре били челом в службу
великому князю московскому и опасались лишь одного - мести Костянтина
Суздальского, также хлопотавшего о том, дабы наложить руку на Юрьев. Земля
потихоньку начинала тянуть к Москве, и Симеон, понимая, что братья-князья
тотчас возложат на него в Орде очередную жалобу, повелел принять юрьевских
бояр в службу, а Юрьев-Польской, яко выморочный, взять на великого князя
владимирского, то есть на себя, и присоединить к московскому уделу.
(Последнее как раз и должно было возбудить совокупный гнев владимирских
князей.)
Кремника и довершить Москву. К счастью, на рубежах земли было спокойно.
После побоища псковичей с немцами у Медвежьей Головы (плесковичи и на этот
раз, с тяжкими потерями, одолели-таки рыцарей) в чудской земле встал
мятеж: чернь избивала своих бояр, потом юрьевцы с велневичами топили мятеж
в чудской крови, и до времени можно было не ждать немецких набегов на
псковскую и новогородскую землю - <божьим дворянам> своих забот хватало!
городов (своим москвичам разрешено было достраивать пожженные хоромы),
вызваны смерды из деревень на городовое дело, и работа кипела день и ночь.
Москвы-реки, разметали и раскопали до подошвы и ладили наново: возили лес,
рубили городни и засыпали утолоченной землею и глиной. Надо было успеть до
жатвы хлебов. Надо было успеть до нового доноса в Орду.
великими боярами, дабы каждый отвечал за свой кут. Симеон ежеден обходил с
кем-нибудь из думцев строящиеся стены. Мужики работали на совесть, до
поту. Блестели на солнце мокрые яростные рожи, звучно чмокали топоры,
глухо и смачно били бабы, утолочивая землю. Мясное варево кипело и
булькало в котлах - кормили мастеров на убой, - и стена росла, все более
отделяясь от земли, подымаясь ввысь и стройнея.
опашне рядом с работающими, вымазанными в земле и глине мужиками.
- засучив рукава боярского зипуна, только что помогал класть могутное
бревно в чело проездной башни.
корми, а мы не подгадим!
глазах стены городов, чем посылать на убой этих вот мужиков! Он уже кожей
чуял, что стоять ему тут осталось недолго, что надо вскоре опять мчаться в
Орду, куда усланы уже Феофан Бяконтов с Иваном Акинфиевым и киличеями и
куда опять надобно везти тяжкое серебро, коим выкупается, до времени,
русская кровь, ихняя кровь, этих вот смердов и ратников!
чуя, как любопытно озирает его молодой парень, только что ладно и споро
отесавший долгое бревно, ровняя и подгоняя наверно рубленные прогон и
чашки.
ничем, кроме этой деревенской чистоты лица и ясности взора, не
примечательный и не отличимый от прочих, зрел на князя без настырности, но
и не лукавя, не скрывая любопытного взора: не видал никогда, а тут,
впервой, рядом, в пяти шагах, хозяин Москвы, великий князь Симеон! А
великий князь смотрел, в свой черед, в его сторону и беседовал с осанистым
боярином, совсем не замечая парня, не ведая, что его путь сейчас едва не
пересекся с путем того, кого он, князь, будет мучительно искать всю свою
жизнь, ошибаясь и не находя, будет искать, ибо без него не чает спасения
ни себе, ни граду Московскому. А он, грядущий Сергий, нынешний Варфоломей,
пришедший из Радонежа на городовое дело, - вот он, в пяти шагах! Взгляни,
протяни руку! Но не видит князь, и - как знать? - лучше ли было бы, кабы
увидел, почуял, приблизил к себе? Молодой парень с секирою в руках еще
только собирается уйти в монастырь, еще только начинает копить в себе ту
силу, что потом, на века, определит духовную красоту Руси Великой... И
провидение недаром отводит князевы глаза посторонь. Не должно мешать этому
пути, не должно затворять врата подвигу, не должно рушить лествицу
медленного и многотрудного восхождения ввысь, к совершенному парению духа.
И потому князь, еще раз бегло оглядев работающих, трогает в сопровождении
бояр дальше, проплывая ярким изукрашенным видением мимо смердов в
посконных рубахах, а Варфоломей, мало передохнув, берется за другорядное
бревно, не ведая еще и сам, что его отныне связала с московским князем еще
одна долгая нить, нить взаимной нужды и приязни, у которой, также как у
любой нити, есть начало и есть конец, и в конце этом от него, Варфоломея,
будет зависеть уже не токмо участь Москвы, но и всей Великой Святой Руси,
всего обширного Залесья и иных земель, покуда еще не подчиненных
московским самодержцам, и даже отнюдь не чающих этого подчинения.
горожан. Было торжественно и благостно. Ветшающий город, весь утонувший во
ржах, уже убранных, - по полям стояли ровные бабки сжатого хлеба, а
кое-где высились уже и скирды, приготовленные на зиму, - и собор, весь в
каменной рези, словно осколок прошлого величия.
некогда сидевшего на великом владимирском столе. Древние времена! Еще не
явились татары, еще цвела и величалась красою Киевская Русь. Великие
времена! Ныне уже непредставимые, хоть и не такие уж давние по сроку
прошедших лет...
мед в сотах и вишенье, сыр, масло и топленое молоко умилили его
непритязательной красотой сельской трапезы. Была мясная уха, заправленная
домашними травами, был мед и квас, и совсем не было дорогих блюд и
иноземных питий. Время как-то проминовало древний полевой городок с
обветшалыми стенами в сплошной зелени вишневых и яблоневых садов.
Князю с великими боярами и духовенством был накрыт особый стол, где,
впрочем, только и было отличия, что серебряные чары для меду. Город, давно