может бежать только ребенок. И вот он уже в двадцати шагах от нее
застывает на месте. Это блондин с большими черными глазами, по ее
подсчетам ему восемь с половиной лет. На нем серые штаны, голубая майка,
пластырь на колене, но ему, похоже, не больно, иначе он бы не бежал так
быстро.
"Тебя зовут Титу?" - спрашивает Матильда.
Не ответив, тот убегает по тропинке между двумя рядами подсолнечников,
и через некоторое время Матильда слышит спокойные шаги Этого Парня. И чем
ближе он подходит, тем сильнее бьется у нее сердце.
Он тоже застывает в двадцати шагах от нее. Несколько минут молча
разглядывает ее. Это высокий, возможно, выше Матье Доннея, крепко сбитый
мужчина, в белой сорочке без воротника с засученными рукавами и бежевых
фланелевых брюках на помочах, без головного убора. Матильда думает, что
ему лет тридцать восемь. Брюнет, у него такие же большие черные глаза, как
у сына.
Наконец он медленно подходит к Матильде и говорит: "Я знал, что вы меня
разыщете. Я жду вас с тех пор, как мне показали ваше объявление в газете".
Он усаживается на упавший дубовый ствол, поставив одну ногу на него, а
другую, в матерчатых серых туфлях - на землю. На нем нет носков. У него
глухой, спокойный, как он сам, голос, более мягкий, чем можно представить
по фигуре. Говорит: "В апреле 1920 года я поехал в Кап-Бретон и видел вас
в саду на вилле, когда вы писали картину. Я не знал, что делать. Вы
представляли для меня страшную опасность, но, думая о себе, я имел в виду
и жену, и сына. Увидев вас в инвалидном кресле, а еще потому, что я после
войны и курицы не могу убить, а когда приходится, стараюсь делать это как
можно безболезненнее и с величайшим отвращением к себе, я подумал: "Тем
хуже для меня, если она меня когда-нибудь разыщет и выдаст. Будь что
будет". И вернулся домой.
Матильда отвечает, что никогда никого не выдавала, даже когда была
маленькой. Так что теперь уж поздно начинать. "Все, что с вами произошло
после Бинго, - продолжает она, - касается только вас. Я рада, что вы живы.
Но вы знаете, что меня интересует тот, кого прозвали Васильком".
Подобрав сухую ветку, он ломает ее на две, затем на четыре части и
отбрасывает в сторону. Потом говорит: "В последний раз, когда я видел
Василька, он был плох, но не очень. Для такого длинного, как жердь, он был
довольно крепким парнем. В тот день тащить его на спине оказалось не
простым делом. Если его хорошо лечили, он должен был выжить. Но я понимаю,
почему вы его до сих пор не нашли. Он уже тогда не мог толком объяснить,
кто он такой".
По сухой земле Матильда направляет колеса своего самоката поближе к
нему. Этот Парень давно сбрил усы. Как и у Сильвена, у него загорелые руки
и шея человека, работающего на воздухе. Глаза строгие и блестящие. Она
видит, что ладонь, которой он опирается о колено, пробита в самой середке.
Это четкое, безупречно круглое, размером в одно су, отверстие. Увидев, что
Матильда разглядывает его руку, он чуть улыбается. И говорит: "Я много
часов обтачивал пулю и все аккуратно проделал. Чтобы поковырять в ухе, я
могу и сейчас пользоваться большим пальцем, указательным и даже мизинцем".
И в доказательство шевелит пальцами руки, лежащей на колене. Матильда
ласково кладет свою ладонь на его руку.
Немного подождав, я пошел, - говорит Этот Парень. - И вообще, только об
этом помню. Провалившийся погреб я приметил еще раньше при свете ракет, то
есть груду кирпичей, выступающих из-под снега. Я был вместе с Васильком и
Эскимосом в воронке от снаряда, но для троих она была маловата. Развязал
нас Василек, и по тому, как он ловко это сделал, я понял, что он умел
обращаться с веревочными узлами. Я сказал Эскимосу, что нам не следует
оставаться вместе, и он согласился, этот на войне уже пообвыкся. Я пополз
по снегу к кирпичам, а они пошли искать дыру поглубже. Я не знаю, ни что
сталось с человеком, которого вы называете Си-Су, ни с молодым марсельцем,
готовым на все ради своей жизни, которого я двинул ботинком по башке,
чтобы унять.
Из немецкой траншеи бросали гранаты, запускали ракеты, слышался
пулеметный треск. Прижавшись к кирпичной куче, я ждал. Позже, когда все
стихло, я пошарил вокруг и обнаружил под рукой деревянную доску,
оказавшуюся сорванной дверью, а под ней - провал. Я дождался следующей
ракеты, чтобы просунуть в него голову, и увидел, что это все, что осталось
от погреба. Вниз, где стояла вода, вели пять-шесть ступеней. Когда я
оттащил дверь в сторону, крысы, которых я не заметил, пока они не начали
бегать по мне, разбежались. По ступенькам я спустился в погреб, где опять
же на ощупь обнаружил у стены балку, выступающую из воды. Сначала я сел, а
потом лег на нее.
Я ждал. В ту минуту я не чувствовал ни холода, ни голода. Я понимал,
что могу утолить жажду, протянув руку и схватив снег. У меня появилась
надежда.
Чуть позже я уснул. Возможно, траншеи продолжали обстреливать друг
друга, врать не буду, грохот на войне не мешает людям спать, и, если такая
возможность появляется, они говорят "будь что будет" и просто не желают
думать о том, что может случиться.
В то воскресенье еще было темно, когда я оказался в погребе, который,
как вы говорите, остался от часовни. Внезапно я ощутил холод. Согнувшись
вдвое, я пошел по воде - то, что называлось потолком, находилось в ста
пятидесяти или ста шестидесяти сантиметрах над головой. В темноте я искал
около стены хоть что-нибудь, что могло бы мне помочь. И вдруг нащупал
руками старый инструмент и замерзшую ветошь, но ничего для освещения.
Я подождал утра. Постепенно оно наступило, без солнца, такое же белое
как снег. Сквозь дыру проникало достаточно света, чтобы понять, где я
оказался. В углу под обломками находился слив, я потянул цепь, но она
разорвалась. Пальцами и ногтями я сумел поднять железную крышку, и вонючая
вода ушла с пола в колодец.
Я ждал. Я ждал. Сначала кто-то звал нас из нашей траншеи, хотели знать,
живы ли мы: Буке, Этчевери, Бассиньяно и Гэньяр. А потом и Нотр-Дам,
потому что я не отвечал. Кстати, вслед за этими призывами немцы и стали
бросать гранаты. Их осколки барабанили вокруг, а я все думал о том, что
мир остается таким же ублюдочным, как прежде. Потом тот, кого звали Си-Су,
запел. Раздался выстрел, и он смолк.
Пролетавшая над нами бошевская "этажерка" развернулась и стала на
бреющем поливать местность огнем. Тут я совершил первую ошибку. Мне
захотелось выглянуть. Я прополз по ступенькам наверх посмотреть, что
происходит, и увидел вылепленного Васильком Снеговика с котелком на
голове. Сделав вираж, самолет летел теперь прямо на нас на высоте не более
пятнадцати метров. Это был Альбатрос. Когда он оказался надо мной, я успел
увидеть, как разлетелся на куски Снеговик и как упал Василек между двумя
траншеями, которые палили друг в друга, как в худшие времена.
Другая моя ошибка заключалась в том, что я тотчас не залез в свою нору.
Биплан с черными крестами на крыльях пролетел снова. Находившийся метрах в
тридцати от меня Эскимос вдруг выпрямился на снегу и здоровой рукой что-то
бросил в него как раз тогда, когда "этажерка" оказалась над ним. Почти
тотчас взорвалась хвостовая часть самолета и одновременно пулеметная
очередь прошила грудь Эскимоса, а на мою голову пришелся сильный удар.
Придя в себя, я понял, что лежу на полу погреба, что еще светло. Но я
не знал, который час, хотя и догадывался, что наступил вечер. Крупные
снаряды дальнобойной артиллерии 220 калибра рвались вокруг, аж земля
дрожала. Я прижался к стене, чтобы укрыться от осколков, и только тут
заметил, что по лицу, там, где уже запеклась прежняя кровь, течет новая.
Меня задела не пуля, а осколок кирпича или кусок хвостового оперения
самолета. Не знаю. Я дотронулся до раны на голове и, хотя кровь еще текла,
понял, что она не смертельна.
Я ждал. Хотелось есть. Было очень холодно. Снаряды падали так густо,
что я понял: боши оставили свои траншеи, да и наши отошли, ведь командир в
Бинго, которого я уже видел, был не из тех, кто подставляет под огонь
своих людей.
А потом я услышал скрежет здоровенных черных чудовищ, перебазирующихся
на восток. Досталось тогда и англичанам, которые вместе с нами держали
оборону. Когда на фронте вспыхивают бои - это происходит либо в глубину,
либо растягивается на километры вширь. Я снова почувствовал надежду Но
сказал себе, что надо ждать, не двигаясь с места, что в завтрашней
неразберихе на таком растянутом фронте у меня появится шанс незаметно
пройти через наши линии. А уж потом придется, пока будут силы, идти лишь
вперед.
Я снова уснул, - продолжает Этот Парень. - Иногда рвался снаряд и земля
сыпалась на меня, но я был далеко и снова погружался в сон.
Внезапно меня что-то разбудило. Думаю, тишина. Или голоса в тишине,
обеспокоенные, приглушенные, и шаги по снегу, да, скрипел снег. Я услышал:
"Василек еще дышит!" И кто-то ответил: "Подойди сюда с фонариком, да
поскорее!" Но тут снова начался обстрел и рядом со свистом разорвалось
несколько снарядов. Земля подо мной дрожала, как при землетрясении,
вспышки освещали погреб, и я увидел, что дверь, частично закрывавшая вход
в погреб, горит. Тогда один из солдат, пригнувшись, спустился в погреб, и
я сразу увидел на нем немецкие сапоги. Затем луч фонарика пробежал по
стене, и он как подкошенный рухнул головой вниз около меня.
Я подобрал фонарик и узнал одного из капралов с Бинго, того самого,
которого Эскимос называл Бисквитом. Он был весь в крови, ему было худо. Я,
как мог, затащил его поглубже и прислонил к стене. Он потерял каску,
шинель на груди была разорвана и пропитана кровью. Держась за живот, он
открыл глаза и произнес: "Клебер погиб. Я не верил до последнего момента".
А затем, застонав от боли, сказал: "Мне тоже крышка". И больше уже не
говорил, а только стонал. Я захотел посмотреть, куда его ранило, но он
отвел мою руку. Я погасил фонарик. Наверху разрывы сместились в сторону,
но стрельба велась с обеих сторон.
Чуть позже капрал перестал стонать. Я зажег фонарик. Он был без
сознания, но еще дышал. Я снял с него сумки. В одной были гранаты, в