пальцами, полистал, обволакиваясь дымом папиросы. И, хотя в эту минуту
ничего не выражающий взгляд его пробежал по бумаге и он все выше подымал
брови, листая, щелкая страницами в папке, Сергей, стоя перед столом, с
задержанным дыханием ожидал внезапной виноватой улыбки на полукруглых
губах майора, его вежливого извиняющегося голоса: "Простите, произошла
ошибка, ваш отец уже освобожден. Он, возможно, ждет уже вас дома. Так что,
молодой человек, простите за ошибку..."
Григорьевич, одна тысяча восемьсот девяносто седьмого года рождения,
находится под следствием.
живущую в нем надежду, и тоскливая, сосущая пустота вновь холодком
охватила его. Он сказал через силу:
Его арестовали по ошибке...
арестовывают в Советском государстве, смею заметить. Заходите. Узнавайте.
блестели после утреннего умывания и причесывания, лицо мучнисто-белое,
холеное, только темнота заметна была под близко поставленными к переносице
глазами весельчака, - похоже, он плохо спал ночь. И голос его прозвучал
слегка заспанно:
движение, Сергей подался к краю стола, где чернела маленькая кнопка
сигнализации, проговорил голосом, заставившим майора глянуть
любопытно-зорко:
я могу знать?
прозвучал оттенок раздражения:
в меру громко.
притиснувшей его, то бессилие и отчаяние от противоестественной
человеческой несправедливости, которую почувствовал тогда в сарае один на
один со старшим лейтенантом, и, уже не веря даже в уклончивый ответ
майора, опросил еще:
дна, - сдавленный подступавшими со всех сторон душными стенами,
нескончаемо уходящими вверх, - он падал в эту неправдоподобную глубину,
цепляясь за что-то, срывая ногти на пальцах... Ему казалось, он закричал в
бездну колодца: "В чем обвиняют отца? В чем?" Потом из глубины проступило
покойное лицо, близко поставленные к носу карие глаза человека веселого
нрава; человек этот, видимо, привык здесь ко многому. Он торопился
покончить с этим неожиданно затянувшимся посещением. Его рука лежала на
кнопке сигнала.
ясным языком. Больше ничего не могу добавить. Вы задерживаете посетителей,
гражданин Вохминцев.
Ходить для того, чтобы ничего не узнать?
во всей позе полнеющего сорокалетнего человека произнес майор и, обежав
глазами лицо Сергея, добавил с выражением улыбки: - Иногда легко войти,
трудно выйти. Не будьте чересчур уж смелым, бывает это очень опасно. Это
абсолютно ваше личное дело - ходить или не ходить, - увидев вошедшую
посетительницу, корректно проговорил майор и привычным движением отодвинул
папку на край стола. - Вы ко мне? Прошу вас. Садитесь. Слева от вас стул.
Кузнецкому, была парная духота, и Сергей пошел по тротуару, как в жаркой
печи, не ощущая внешних толчков жизни.
глупым мальчишеством, ненужным вызовом, не имеющим никакого смысла. Все
шло от растерянности перед страшной, где-то вблизи неумолимо заработавшей
машиной, той машиной, о существовании которой он изредка слышал, но работу
которой не видел раньше. Железные шестерни с хрустом прошлись рядом,
задели, смяли его, и прежняя уверенность в себе, что была так необходима
ему, оборачивалась теперь беспомощной наивностью. Он с жадной надеждой еще
искал точку опоры и, не находя ее, чувствовал, что, вот-вот переломав
кости, насмерть разобьется; и все колебалось, рушилось, ускользало из-под
ног.
трудно выйти..." Нескрытый намек, предупреждение звучали в этом. Только
наивной своей смелостью он заставил их говорить так. Кому нужна его
смелость? Или что-то произошло, изменилось - и нет доверия, никому не
нужна откровенность? Не лучше ли молчать и терпеть - это выход? Это выход?
Но зачем тогда жить? "Не будьте чересчур уж смелым, бывает это очень
опасно". Если б в войну кто-нибудь сказал так, он набил бы морду. Что ж,
мера человеческой ценности изменилась? Кто мог это сделать? Кому нужно
было арестовать отца? Зачем? Где истина? Кто ее знает? Знает и терпит? Во
имя чего? В чем тогда смысл?
всем соглашаться".
искать истину? Она давно найдена".
понятные раз и навсегда. С детства. С войны".
асфальта, пекло голову, и улица, оглушая визгом тормозов, гудками, летела,
неслась перед ним - мимо сквера, мимо Большого театра, и от этого гула,
блеска солнца стучало, колотило в висках.
сегодня отказаться от практики. Что я должен делать теперь?"
скользила мимо, пропеченное зноем кожаное сиденье пружинило, кидало Сергея
вниз-вверх; и позади шевелился в тесноте, в ровном шуме мотора, пробивался
чей-то дребезжащий голос:
ухвачусь. Что хотите делайте, а его не упустите. А он все на фронте
животом мучился. А тут вернулся, поест - схватится за живот. "Ой, мама,
пропадаю!" Я говорю: "На фронте самые главные врачи были, чего ж ты у них
не полечился?" - "Был я у профессора, - говорит, - мама, сказал:
"Неизлечимо". - "Врешь, - говорю, - не был". - "Нет, - говорит, - не был.
Я, - говорит, - как они зашуршат это, сердце рвется. Ничего, я вином
вылечусь". Три раза раненный он был, весь фронт провоевал. Ну вот, поехал
он в аккурат перед Октябрьскими к дяде, чистое белье надел, гимнастерку
новую, медали надел, а назад его мертвого привезли. Когда, значит, у него
случилось, его сразу в больницу, а у них чего-то неправильно перед самой
операцией. Его на самолет - и в Куйбышев. А летчик молоденький, в пути
сбился да вместо Куйбышева в Кипели сел. А когда в Куйбышев прилетели,
рассвет уже. Семь минут он пожил... и рвало все... лучше б на фронте его
убило! Как вспомню я...
морщинистое лицо пожилой женщины, сидевшей сзади, было искажено судорогой,
слезы текли по трясущимся морщинам; грубые, с рабочими буграми пальцы
прижимали кончик черного головного платка к губам, к носу. Вся в черном,
эта женщина деревенски и траурно выделялась здесь.
изуродованным работой рукам. Эта женщина, выделяющаяся черным платком,
грубыми руками, казалась ненужной, чужой в этом городском троллейбусе,
было чужим, некрасивым ее горе. И возникла вдруг связь, как из колючей
проволоки сплетенная связь между ним и ею, и как будто опаляющим зноем
повеяло ему в глаза...
нужде, он даже тогда погибал для родных героически. Сейчас солдат умер в
тылу обычной смертью, от болезни, и смерть его была ничтожной, никому не
заметной, кроме матери его. А он не хотел такой смерти спустя четыре года
после войны - смерти от случайности.