полотно и так и этак, прищуриваясь, и рассеянно говорит:
циновкам, бежит в угол мастерской, к газовой плитке. Он что-то
соскребает с полотна тонким ножичком, плитка шумит, кисло
пахнет своими зелеными рожками и душисто кофием, а она
беззаботно запевает на всю мастерскую звонким голосом:
кажется, помер?
жила, вот как с вами. Он и невинности меня лишил всего на
втором сеансе. Вскочил вдруг от мольберта, бросил палитру с
кистями и сбил мине с ног на ковер. Я испужалась до того, что и
крикнуть не смогла. Вцепилась ему в грудь, в пинжак, да куда
тебе! Глаза бешеные, веселые... Как ножом зарезал.
все-таки любила его?
выпимши, не приведи Господи. Я молчу, а он: "Катька, молчать!"
так молчу. Потом как зальется, зальется: "Начивала тучка..." И
сичас же подхватит на иные слова: "Начивала сучка, сучка
молодая" -- это я-то, значит. Со смеху помрешь! И опять -- трах
ногой в пол: "Катька, молчать!"
привез в Москву?
он мине и привез. Это уж к моему другому дяде в его извощичий
трактир. Я там посуду мыла, белье хозяйское стирала, потом тетя
вздумала в бордель меня продать. И продала бы, да Бог спас.
Приехали раз под утро из "Стрельни" опохмеляться Шаляпин с
Коровиным, увидали, как я тащила на стойку с Родькой-половым
кипячий ведерный самовар, и давай кричать и хохотать: "С добрым
утром, Катенька! Хотим, чтоб бссприменно ты, а не этот сукин
сын половой подавал нам!" Ведь как угадали, что меня Катей
зовут! Дядя уж проснулся, вышел, зевает, насупился -- она,
говорит, не к этому делу приставлена, не может подавать. А
Шаляпин как рявкнет: "В Сибири сгною, в кандалы закую -- слушай
мой приказ!" Тут дядя сразу испужался, я тоже насмерть
испужалась, уперлась было, а дядя шипит: "Иди подавай, а то я
потом шкуру с тебя спущу, это самый знаменитыи люди во всей
Москве". Я и пошла, а Коровин оглядел мине всю, дал десять
рублей и велел к нему завтра притить, писать мине вздумал, дал
свой адрес. Я пришла, а он уж раздумал писать и послал к
доктору Голоушеву, он был страшный приятель со всеми
художниками, пьяных и мертвых свидетельствовал при полиции и
тоже немножко писал. Ну, он и пустил мине по рукам, не велел
ворочаться в трактир, я так и осталась в одном платьишке.
желтом платочке, и все художницам, Кувшинниковой, сестре
Чехова, -- она, по правде сказать, совсем никуда была в нашем
деле, дилитанка, -- потом попала аж к самому Малявину: он мине
посадил голую на ноги, на пятки, спиной к себе, с рубашкой над
головой, будто я ее надеваю, и написал. Спина и зад вышли
отлично, сильная лепка, только он испортил пятками и подошвами,
совсем противно вывернул их под задом...
считался у нас своим человеком: покойный отец его был другом и
соседом моего отца. Пятнадцатого июня убили в Сараеве
Фердинанда. Утром шестнадцатого привезли с почты газеты. Отец
вышел из кабинета с московской вечерней газетой в руках в
столовую, где он, мама и я еще сидели за чайным столом, и
сказал:
кронпринц. Это война!
именины отца, -- и за обедом он был объявлен моим женихом. Но
девятнадцатого июля Германия объявила России войну...
перед отъездом на фронт (все тогда думали, что война кончится
скоро, и свадьба наша была отложена до весны). И вот настал наш
прощальный вечер. После ужина подали, по обыкновению, самовар,
и, посмотрев на запотевшие от его пара окна, отец сказал:
незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои
тайные мысли и чувства. С притворной простотой сказал отец и
про осень. Я подошла к балконной двери и протерла стекло
платком: в саду, на черном небе, ярко и остро сверкали чистые
ледяные звезды. Отец курил, откинувшись в кресло, рассеянно
глядя на висевшую над столом жаркую лампу, мама, в очках,
старательно зашивала под ее светом маленький шелковый мешочек,
-- мы знали какой, -- и это было и трогательно и жутко. Отец
спросил:
завтрака?
грустно, но я еще не совсем распорядился по дому.
мамой пора спать, мы непременно хотим проводить тебя завтра...
склонился к ее руке, потом к руке отца. Оставшись одни, мы еще
немного побыли в столовой, -- я вздумала раскладывать пасьянс,
-- он молча ходил из угла в угол, потом спросил:
отозвалась:
усмешкой вспомнил стихи Фета:
прелесть в этих стихах. "Надень свою шаль и капот..." Времена
наших дедушек и бабушек... Ах, Боже мой, Боже мой!
Я очень, очень люблю тебя...
Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом
стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные
минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к
дому:
дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер...
Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы
он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо.
Воздух совсем зимний. Если меня убьют, ты все-таки не сразу
забудешь меня?
забуду его в какой-то срок -- ведь все в конце концов
забывается?" И поспешно ответила, испугавшись своей мысли:
порадуйся на свете, потом приходи ко мне.