потерялась, и появилась Ирмгард, и солнце стало жарче, звезды
-- пьянее, но ни Роза, ни Ирмгард не стали моими, мне довелось
подниматься со ступеньки на ступеньку, многое испытать, многому
научиться, довелось потерять и Ирмгард, и Анну тоже. Каждую
девушку, которую я в юности когда-то любил, я любил снова, но
способен был каждой внушить любовь, каждой что-то дать, быть
одаренным каждой. Желанья, мечты и возможности, жившие некогда
только в моем воображенье, были теперь действительностью и
подлинной жизнью. О, все вы, прекрасные цветки, Ида и Лора,
все, кого я когда-то любил хоть одно лето, хоть один месяц,
хоть один день!
который так рьяно устремился тогда к вратам любви, понял, что
теперь я проявлял и взращивал эту часть себя, эту лишь на
десятую, на тысячную долю сбывшуюся часть своего естества, что
теперь меня не отягощали все прочие ипостаси моего "я", не
перебивал мыслитель, не мучил Степной волк, не урезал поэт,
фантаст, моралист. Нет, теперь я не был никем, кроме как
любящим, не дышал никаким счастьем и никаким страданьем, кроме
счастья и страданья любви. Уже Ирмгард научила меня танцевать,
Ида -- целоваться, а самая красивая, Эмма, была первой, которая
осенним вечером, под колышущейся листвой вяза, дала поцеловать
мне свои смуглые груди и испить чашу радости.
даже тысячной доли. Все девушки, которых я когда-либо любил,
были теперь моими, каждая давала мне то, что могла дать только
она, каждой давал я то, что только она была способна взять у
меня. Много любви, много счастья, много наслаждений, но и
немало замешательств, немало страданий довелось мне изведать,
вся упущенная любовь моей жизни волшебно цвела в моем саду в
этот сказочный час, -- невинные, нежные цветки, цветки
полыхающие, яркие, цветы темные, быстро вянущие, жгучая печаль,
испуганное умиранье, сияющее возрожденье. Я встречал женщин,
завладеть которыми можно было лишь поспешно и приступом, и
таких, за которыми долго и тщательно ухаживать было счастьем;
вновь возникал каждый туманный уголок моей жизни, где
когда-либо, хоть минуту, звал меня голос пола, зажигал женский
взгляд, манил блеск белой девичьей кожи, и все упущенное
наверстывалось. Каждая становилась моей, каждая на свой лад.
Появилась та женщина с необыкновенными темно-карими глазами под
льняными локонами, рядом с которой я когда-то простоял четверть
часа у окна в коридоре скорого поезда, -- она не сказала ни
слова, но научила меня небывалым, пугающим, смертельным
искусствам любви. И гладкая, тихая, стеклянно улыбающаяся
китаянка из марсельского порта с гладкими, черными как смоль
волосами и плавающими глазами -- она тоже знала неслыханные
вещи. У каждой была своя тайна, аромат своего земного царства,
каждая целовала, смеялась по-своему, была на свой, особенный
лад стыдлива, на свой, особенный лад бесстыдна. Они приходили и
уходили, поток приносил их ко мне, нес меня, как щепку, к ним и
от них, это было озорное, ребяческое плаванье в потоке, полное
прелести, опасностей, неожиданностей. И я удивлялся тому, как
богата была моя жизнь, моя на вид такая бедная и безлюбовная
волчья жизнь, влюбленностями, благоприятными случаями,
соблазнами. Я их почти все упускал, почти ото всех бежал, об
иные споткнувшись, я забывал их как можно скорее, -- а тут они
все сохранились, без единого пробела, сотнями. И теперь я видел
их, отдавался им, был ими открыт, погружался в розовые сумерки
их преисподней. Вернулся и тот соблазн, что некогда предложил
мне Пабло, и другие, более ранние, которые я в то время даже не
вполне понимал, фантастические игры втроем и вчетвером -- все
они с улыбкой принимали меня в свой хоровод. Такие тут
творились дела, такие игрались игры, что и слов нет.
вынырнул другим человеком -- тихим, молчаливым, подготовленным,
насыщенным знаньем, мудрым, искушенным, созревшим для Гермины.
Последним персонажем в моей тысячеликой мифологии, последним
именем в бесконечном ряду возникла она, Гермина, и тут же ко
мне вернулось сознанье и положило конец сказке любви, ибо с
Герминой мне не хотелось встречаться здесь, в сумраке
волшебного зеркала, ей принадлежала не только одна та фигура
моих шахмат, ей принадлежал Гарри весь. О, теперь следовало
перестроить свои фигуры так, чтобы все завертелось вокруг нее и
свершилось.
коридоре театра. Что теперь? Я потянулся было к лежавшим у меня
в кармане фигуркам, но этот порыв сразу прошел. Неисчерпаем был
окружавший меня мир дверей, надписей, магических зеркал. Я
безвольно прочел ближайшую надпись и содрогнулся:
Гермина за столиком ресторана, забывшая вдруг про вино и еду и
ушедшая в тот многозначительный разговор, когда она, со
страшной серьезностью во взгляде, сказала мне, что заставит
меня влюбиться в нее лишь для того, чтобы принять смерть от
моих рук. Тяжелая волна страха и мрака захлестнула мне сердце,
все снова вдруг встало передо мной, я снова почувствовал вдруг
в глубинах души беду и судьбу. В отчаянии я полез в карман,
чтобы достать оттуда фигуры, чтобы немного поколдовать и
изменить весь ход моей партии. Фигур там уже не было. Вместо
фигур я вынул из кармана нож. Испугавшись до смерти, я побежал
по коридору, мимо дверей, потом вдруг остановился у огромного
зеркала и взглянул в него. В зеркале стоял, с меня высотой,
огромный прекрасный волк, стоял тихо, боязливо сверкая
беспокойными глазами. Он нет-нет да подмигивал мне и
посмеивался, отчего пасть его на миг размыкалась, обнажая
красный язык.
что так красиво болтал о построении личности?
Никакого волка, вертевшего языком, за высоким стеклом не было.
В зеркале стоял я, стоял Гарри, стоял с серым лицом, покинутый
всеми играми, уставший от всех пороков, чудовищно бледный, но
все-таки человек, все-таки кто-то, с кем можно было говорить.
смерти.
театра, прекрасную и страшную музыку, ту музыку из "Дон-Жуана",
что сопровождает появление Каменного гостя. Зловещим гулом
наполнили этот таинственный дом ледяные звуки, пришедшие из
потустороннего мира, от бессмертных.
заклинаньем, самые любимые и самые высокие образы моей
внутренней жизни.
смех, рожденный неведомым человеку потусторонним миром
выстраданного, потусторонним миром божественного юмора. Я
обернулся, оледененный и осчастливленный этим смехом, и тут
показался Моцарт, прошел, смеясь, мимо меня, спокойно
направился к одной из дверей, что вели в ложи, отворил ее и
вошел внутрь, и я устремился за ним, богом моей юности,
пожизненным пределом моей любви и моего поклоненья. Музыка
зазвучала опять. Моцарт стоял у барьера ложи, театра не было
видно, безграничное пространство наполнял мрак.
саксофона. Хотя я, конечно, не хочу обижать этот замечательный
инструмент.
коленях. Превосходная сцена, да и музыка ничего, право. Хоть в
ней еще и много очень человеческого, но все-таки уже
чувствуется потустороннее, чувствуется этот смех -- разве нет?
сказал я торжественно, как какой-нибудь школьный учитель. --
Конечно, потом был еще Шуберт, был еще Гуго Вольф, и бедного
прекрасного Шопена тоже забывать я не должен. Вы морщите лоб,
маэстро, -- о да, ведь есть еще и Бетховен, он тоже чудесен. Но
во всем этом, как оно ни прекрасно, есть уже какая-то
отрывочность, какое-то разложенье, произведений такой
совершенной цельности человек со времен "Дон-Жуана" уже не
создавал.
страшным сарказмом. -- Вы ведь, наверно, сами музыкант? Ну так
вот, я бросил это занятие, я ушел на покой. Лишь забавы ради я
иногда еще поглядываю на эту возню.