знать, что знаем ты да я. Наш сын растет; розы Пестума,
туманного Пестума, отцвели; люди неумные, с большими
способностями к математике, лихо добираются до тайных сил
природы, которые кроткие, в ореоле седин, и тоже не очень
далекие физики предсказали (к тайному своему удивлению), А
потому пожалуй пора, мой друг, просмотреть древние снимочки,
пещерные рисунки поездов и аэропланов, залежи игрушек в чулане.
1934-ом году, в Берлине. Мы ожидали ребенка. Я отвез тебя в
больницу около Байришер Плац и в пять часов утра шел домой, в
Груневальд, Весенние цветы украшали крашеные фотографии
Гинденбурга и Гитлера в витринах рамочных и цветочных
магазинов. Левацкие группы воробьев устраивали громкие собрания
в сиреневых кустах палисадников и в притротуарных липах.
Прозрачный рассвет совершенно обнажил одну сторону улицы,
другая же сторона вся еще синела от холода. Тени разной длины
постепенно сокращались, и свежо пахло асфальтом. В чистоте и
пустоте незнакомого часа тени лежали с непривычной стороны,
получалась полная перестановка, не лишенная некоторого
изящества, вроде того, как отражается в зеркале у парикмахера
отрезок панели с беспечными прохожими, уходящими в отвлеченный
мир,-- который вдруг перестает быть забавным и обдает душу
волною ужаса. Когда я думаю о моей любви к кому-либо, у меня
привычка проводить радиусы от этой любви, от нежного ядра
личного чувства к чудовищно ускользающим точкам вселенной.
Что-то заставляет меня как можно сознательнее примеривать
личную любовь к безличным и неизмеримым величинам,-- к пустотам
между звезд, к туманностям (самая отдаленность коих уже
есть род безумия), к ужасным западням вечности, ко всей этой
беспомощности, холоду, головокружению, крутизнам времени и
пространства, непонятным образом переходящим одно в другое. Так
в бессонную ночь раздражаешь нежный кончик языка, без конца
проверяя острую грань сломавшегося зуба,-- или вот еще,
коснувшись чего-нибудь,-- дверного косяка, стены,-- должен
невольно пройти через целый строй прикосновений к разным
плоскостям в комнате, прежде чем привести свою жизнь в прежнее
равновесие. Тут ничего не поделаешь -- я должен осознать план
местности и как бы отпечатать себя на нем. Когда этот
замедленный и беззвучный взрыв любви происходит во мне,
разворачивая свои тающие края и обволакивая меня сознанием
чего-то значительно более настоящего, нетленного и мощного, чем
весь набор вещества и энергии в любом космосе, тогда я мысленно
должен себя ущипнуть, не спит ли мой разум. Я должен проделать
молниеносный инвентарь мира, сделать все пространство и время
соучастниками в моем смертном чувстве любви, дабы, как боль,
смертность унять и помочь себе в борьбе с глупостью и ужасом
этого унизительного положения, в котором я, человек, мог
развить в себе бесконечность чувства и мысли при конечности
существования.
объединений и не желаю участвовать в организованных экскурсиях
по антропоморфическим парадизам, мне приходится полагаться на
собственные свои слабые силы, когда думаю о лучших своих
переживаниях; о страстной заботе, переходящей почти в куваду, с
которой я отнесся к нашему ребенку с первого же мгновения его
появления на свет. Вспомним все наши открытия (есть такая idйe
reзue: (Общее место (франц.)) "все родители делают эти
открытия"): идеальную форму миниатюрных ногтей на младенческой
руке, которую ты мне без слов показывала у себя на ладони, где
она лежала, как отливом оставленная маленькая морская звезда;
эпидерму ноги или щеки, которую ты предлагала моему вниманию
дымчато-отдаленным голосом, точно нежность осязания могла быть
передана только нежностью живописной дали; расплывчатое,
ускользающее нечто в синем оттенке радужной оболочки глаза,
удержавшей как будто тени, впитанные в древних баснословных
лесах, где было больше птиц, чем тигров, больше плодов, чем
шипов, и где, в пестрой глубине зародился человеческий разум; а
также первое путешествие младенца в следующее измерение, новую
связь, установившуюся между глазом и предметом, таинственную
связь, которую думают объяснить те бездарности, которые делают
"научную карьеру" при помощи лабиринтов с тренированными
крысами.
и в особи) мне кажется можно найти в том дивном толчке, когда,
глядя на путаницу сучков и листьев, вдруг понимаешь, что дотоле
принимаемое тобой за часть этой ряби есть на самом деле птица
или насекомое. Для того, чтобы объяснить начальное цветение
человеческого рассудка, мне кажется, следует предположить паузу
в эволюции природы, животворную минуту лени и неги. Борьба за
существование -- какой вздор! Проклятие труда и битв ведет
человека обратно к кабану. Мы с тобой часто со смехом отмечали
маньякальный блеск в глазу у хозяйственной дамы, когда в
пищевых и распределительных замыслах она этим стеклянистым
взглядом блуждает по моргу мясной. Пролетарии, разъединяйтесь!
Старые книги ошибаются, Мир был создан в день отдыха.
Гитлера и во Франции молчаливого Мажино, мы вечно нуждались в
деньгах, но добрые друзья не забывали снабжать нашего сына всем
самым лучшим, что можно было достать. Хотя сами мы были
бессильны, мы с беспокойством следили, чтобы не наметилось
разрыва между вещественными благами в его младенчестве и нашем.
Впрочем, наука выращивания младенцев сделала невероятные
успехи: в девять месяцев я, например, не получал на обед целого
фунта протертого шпината, не получал сок от дюжины апельсинов в
один день: и тобою заведенная педиатрическая рутина была
несравненно художественнее и тщательнее, чем все, что могли бы
придумать няньки и бонны нашего детства.
формата, вряд ли бы понял отношение к ребенку со стороны
свободного, счастливого и нищего эмигранта. Когда бывало ты
поднимала его, напитанного теплой кашицей и важного как идол, и
держала его в ожидании рыжка, прежде чем превратить
вертикального ребенка в горизонтального, я участвовал и
в терпеливости твоего ожидания и в стесненности его
насыщенности, преувеличивая и то и другое, а потому испытывал
восхитительное облегчение, когда тупой пузырек поднимался и
лопался, и ты с поздравительным шепотом низко нагибалась, чтобы
опустить младенца в белые сумерки постельки, Я до сих пор
чувствую в кистях рук отзывы той профессиональной сморовки,
того движения, когда надо было легко и ловко вжать поручни,
чтобы передние колеса коляски, в которой я его катал по улицам,
поднялись с асфальта на тротуар. У него сначала был
великолепный, мышиного цвета, бельгийский экипажик, с толстыми,
чуть ли не автомобильными, шинами, такой большой, что не входил
в наш мозгливый лифт; этот экипажик плыл по панели с пленным
младенцем, лежащим навзничь под пухом, шелком и мехом: только
его зрачки двигались, выжидательно, и порою обращались кверху с
быстрым взмахом нарядных ресниц, дабы проследить за скользившей
в узорах ветвей голубизной, а затем он бросал на меня
подозрительный взгляд, как бы желая узнать, не принадлежат ли
эти дразнящие узоры листвы и неба к тому же порядку вещей, как
его погремушки и родительский юмор. За колымагой последовала
более легкая беленькая повозка, и в ней он пытался встать,
натягивая до отказа ремни. Он добирался до борта и с
любопытством философа смотрел на выброшенную им подушку, и
однажды сам выпал, когда лопнул ремень. Еще позже я катал его в
особом стульчике на двух колесах (маль-постике): с
первоначально упругих и верных высот ребенок спустился совсем
низко и теперь, в полтора года, мог коснуться земли, съезжая с
сиденья мальпостика и стуча по панели каблучками в предвкушении
отпуска на свободу в городском саду. Вздулась новая волна
эволюции и опять (начала его поднимать, В два года, на
рождение, он полу-чил, серебряной краской выкрашенную,
алюминиевую модель гоночного "Мерседеса" в два аршина длины,
которая подвигалась при помощи двух органных педалей под
ногами, и в этой сверкающей машине, чудным летом, полуголый,
загорелый, золотоволосый, он мчался по тротуарам
Курфюрстендама, с насосными и гремящими звуками, работая
ножками, виртуозно орудуя рулем, а я бежал сзади, и из всех
открытых окон доносился хриплый рев диктатора, бившего себя в
грудь, нечленораздельно ораторствовавшего в Неандертальской
долине, которую мы с сыном оставили далеко позади,
кукольными домами и куколками в них ("Что ж твои родители
делают в спальне, Жоржик?"), стоило бы может быть психологам
постараться выяснить исторические фазы той страсти, которую
дети испытывают к колесам. Мы все знаем, конечно, как венский
шарлатан объяснял интерес мальчиков к поездам. Мы оставим его и
его попутчиков трястись в третьем классе науки через
тоталитарное государство полового мифа (какую ошибку совершают