луна, не то какое-то другое бледное светило, я смотрел поверх
барьера в безмерные глубины пространства, там плыли туманы и
облака, неясно вырисовывались горы и взморья, под нами
простиралась бескрайняя, похожая на пустыню равнина. На этой
равнине мы увидели какого-то старого длиннобородого господина
почтенного вида, который с печальным лицом возглавлял огромное
шествие: за ним следовало несколько десятков тысяч мужчин,
одетых в черное. Вид у него был огорченный и безнадежный, и
Моцарт сказал:
время еще терпит.
голосов и нот, которые, с божественной точки зренья, были
лишними в его партитурах.
материала, -- покачал головой Моцарт.
главе столь же несметных полчищ, и почувствовали, какая
изматывающая обуза для него -- эти тяжелые тысячи. Он тоже, мы
видели, брел усталой походкой страдальца.
эти музыканта считались предельно противоположными друг другу.
расстояния, то такие противоположности обычно все ближе
сходятся. Густая оркестровка не была, кстати, личной ошибкой
Вагнера и Брамса, она была заблужденьем их времени.
воскликнул я обвиняюще.
как они погасят долг своего времени, выяснится, осталось ли еще
столько личных долгов, чтобы стоило взыскивать их.
яблоко, а платить за это должны.
все-таки мы в ответе. Родился -- и уже виноват. Странно же вас
учили закону Божьему, если вы этого не знали.
я, смертельно усталый странник, бреду по пустыне того света,
нагруженный множеством ненужных книг, которые я написал, всеми
этими статьями, всеми этими литературными заметками, а за мной
следуют полчища наборщиков, которые должны были над ними
трудиться, полчища читателей, которые должны были все это
проглотить. Боже мой! А ведь, кроме того, были еще Адам, и
яблоко, и весь остальной первородный грех. Все это, значит,
надо искупить, пройти через бесконечное чистилище, и лишь потом
встанет вопрос, есть ли за всем этим еще что-то личное, что-то
собственное, или же все мои усилия и их последствия были лишь
пустой пеной на море, лишь бессмысленной игрой в потоке
событий.
От смеха он кувыркался в воздухе и дробно стучал ногами. При
этом он покрикивал на меня:
Вспомнил своих читателей, пройдох и стяжателей, несчастных
пенкоснимателей, и своих наборщиков,
подстрекателей-наговорщиков, еретиков-заговорщиков, паршивых
притворщиков? Ну, насмешил, змей-крокодил, так ублажил, так
уморил, что я чуть в штаны не наложил! Тебе, легковерному
человечку, печатному твоему словечку, печальному твоему
сердечку, поставлю для смеха поминальную свечку! Наврал,
набрехал, языком натрепал, хвостом повилял, наплел, навонял. В
ад пойдешь на муки вящие, на страданья надлежащие за писанья
негодящие. Все, что ты кропал, ненастоящее, все-то ведь чужое,
завалящее.
осталось времени предаваться грусти. Я схватил Моцарта за косу,
он взлетел, коса все растягивалась и растягивалась, как хвост
кометы, а я, повиснув как бы на его конце, несся через
вселенную. Черт возьми, до чего же холодно было в этом мире!
Эти бессмертные любили ужасно разреженный ледяной воздух. Но он
веселил, этот ледяной воздух, это я еще почувствовал в тот
короткий миг, после которого потерял сознанье. Меня проняло
острейшей, сверкающей, как сталь, ледяной радостью, желаньем
залиться таким же звонким, неистовым, неземным смехом, каким
заливался Моцарт. Но тут я задохнулся и лишился чувств.
отражался на блестящем полу. Я не был у бессмертных, еще нет. Я
был все еще в посюстороннем мире загадок, страданий, степных
волков, мучительных сложностей. Скверное место, пребывать в нем
невыносимо. С этим надо было покончить.
Выглядел он плохо, так же примерно, как выглядел в ту ночь
после визита к профессору и бала в "Черном орле". Но это было
давно, много лет, много столетий тому назад; Гарри стал старше,
он научился танцевать, побывал в магических театрах, слышал,
как смеется Моцарт, не боялся уже ни танцев, ни женщин, ни
ножей. Даже человек умеренно одаренный созревает, пробежав
через несколько столетий. Долго глядел я на Гарри в зеркале: он
был еще хорошо мне знаком, он все еще чуточку походил на
пятнадцатилетнего Гарри, который в одно мартовское воскресенье
встретил среди скал Розу и снял перед ней свою конфирмандскую
шляпу. И все же он стал теперь на сотню-другую годиков старше,
он уже занимался музыкой и философией и донельзя насытился ими,
уже пивал эльзасское в "Стальном шлеме" и диспутировал с
добропорядочными учеными о Кришне, уже любил Эрику и Марию, уже
стал приятелем Гермины, стрелял по автомобилям, спал с гладкой
китаянкой, встречался с Гете и Моцартом и прорывал в разных
местах сеть времени и мнимой действительности, еще опутывавшую
его. Если он и потерял свои красивые шахматные фигурки, то зато
у него в кармане был славный нож. Вперед, старый Гарри, старый,
усталый воробей!
Гарри в зеркале, я пнул его ногой и разбил вдребезги. Медленно
шел я по гулкому коридору, внимательно оглядывая двери, которые
раньше обещали столько хорошего: ни на одной не было теперь
надписи. Я медленно обошел сотни дверей магического театра.
Разве не был я сегодня на костюмированном балу? С тех пор
миновало сто лет. Скоро никаких лет больше не будет. Оставалось
еще что-то сделать. Гермина еще ждала. Странная это будет
свадьба. Меня несла какая-то мутная волна, я мрачно куда-то
плыл, раб, Степной волк. Тьфу, пропасть!
туда. О Роза, о далекая юность, о Гете и Моцарт!
картина. На коврах, покрывавших пол, лежали два голых человека,
прекрасная Гермина и прекрасный Пабло, рядышком, в глубоком
сне, глубоко изнуренные любовной игрой, которая кажется
ненасытной и, однако, так быстро насыщает. Прекрасные,
прекрасные человеческие экземпляры, прелестные картины,
великолепные тела. Под левой грудью Гермины было свежее круглое
пятно с темным кровоподтеком, любовный укус, след прекрасных,
сверкающих зубов Пабло. Туда, в этот след, всадил я свой нож во
всю длину лезвия. Кровь потекла по белой нежной коже Гермины. Я
стер бы эту кровь поцелуями, если бы все было немного иначе,
сложилось немного иначе. А теперь я этого не сделал; я только
смотрел, как текла кровь, и увидел, что ее глаза на секунду
открылись, полные боли и глубокого удивления. "Почему она
удивлена?" -- подумал я. Затем я подумал о том, что мне надо бы
закрыть ей глаза. Но они сами закрылись опять. Дело было
сделано. Она только повернулась чуть набок, я увидел, как от
подмышки к груди порхнула легкая, нежная тень, которая мне
что-то напоминала. Забыл! Потом Гермина не шевелилась.
собрался уйти. Тут я увидел, как потянулся Пабло, увидел, как
он раскрыл глаза и расправил члены, увидел, как он склонился
над мертвой красавицей и улыбнулся. Никогда этот малый не
станет серьезней, подумал я, все вызывает у него улыбку. Пабло
осторожно отогнул угол ковра и прикрыл Гермину по грудь, так
что раны не стало видно, а затем неслышно вышел из ложи. Куда
он пошел? Неужели все покинут меня? Я остался наедине с
полузакрытой покойницей, которую любил и которой завидовал. На
бледный ее лоб свисал мальчишеский завиток, рот ее алел на
побледневшем лице и был приоткрыт, сквозь ее нежно-душистые
волосы просвечивало маленькое, затейливо вылепленное ухо.