ные удары судьбы, жестокий обман, горькое разочарование, остался цел и
невредим для того, очевидно, чтобы вновь подвергаться ударам судьбы,
снова обманываться, опять и опять разочаровываться. Но не так страшны
удары, как горьки разочарования, обиден обман. Боль от удара проходит,
разочарование оставляет в душе ссадину навсегда.
Он испытал, как это увидят читатели из дальнейших глав, прелесть потери
огромного капитала на различных спекуляциях, в которые его вовлекли вся-
кого рода Менахем-Мендлы*, и он может сказать с чистой совестью, что не
столь тягостна для него была потеря денег, как то, что он был обманут
людьми и сам обманулся в людях. Разочарование-вот что сокращало ему
жизнь, вот что приближало его к могиле.
в дочь кантора, его постигло первое жестокое разочарование-удар, которо-
го ни он, ни кто-нибудь другой не мог ожидать. Можно было предположить,
что родители узнают об этом глупом романе и не допустят нелепого брака.
Можно было ожидать, что кантор Цаля оттаскает дочь за косы и не в шутку
огреет ее палкой. Но кто мог допустить, чтобы дочь кантора, которая за-
теяла роман с сыном Нохума Рабиновича, была в то же время влюблена в од-
ного из русских приказчиков железо-скобяного магазина Котельникова, что
она убежит с ним в субботнюю ночь вскоре после описанного праздника торы
и, скрывшись в женском монастыре среди монашек, будет креститься и вый-
дет затем замуж за этого самого приказчика!
жизнь. Само собой понятно, что бедный кантор метался во все стороны, ис-
кал заступничества, протекции к архимандриту, к игуменье монастыря и да-
же к самому губернатору. Но ничего не помогло. Город кипел, словно ко-
тел. Все ходуном ходило. Была бы это простая девушка, дочь обыкновенного
еврея,-ну что ж, случаются несчастья, ничего не поделаешь! Так нет же!
Должно же это приключиться именно у кантора, у духовного лица! И кто его
теперь допустит к аналою? И на какие средства он теперь жить будет? А
какой позор для прихожан холодной синагоги! Ведь стряслось это именно с
их кантором!
безумно влюбленного паренька, так жестоко обманутого дочерью кантора,
променявшей его, сына почтенных родителей, на котельниковского приказчи-
ка. Зачем нужно было ей обманывать ни в чем не повинного парня, писать
ему письма, целовать руку в праздник торы, клясться в вечной любви и то-
му подобное? Ведь побег с приказчиком - не следствие внезапной страсти,
обо всем было давно условлено. И Шолом вспоминает, как жених ее подруги,
приказчик с огромными ручищами, намекал ему, что с канторской дочкой он
напорется на "костолома". Теперь уж он знает, кто этот "костолом". В бе-
шенстве Шолом проклинает час своего рождения, день, когда он встретился
с канторской дочкой, проклинает приказчика скобяной лавки, котельниковс-
кого приказчика и всех приказчиков в мире. Ах, как было бы хорошо, если
б внезапный огонь спалил все скобяные лавки в городе; если б поднялся
ураган и снес бы все лавки, весь город, или разверзлась бы вдруг земля,
и весь Переяслав, с его мостом и Подворками, провалился бы в тартарары,
как библейский Корей. Нет у Шолома ни капли жалости ни к своим, ни к чу-
жим, ни к старикам, ни к младенцам-к черту всех и вся! И он проклинает
сотворенный богом мир-этот фальшивый, жестокий, отвратительный мир!
Проклинает сотворенных богом людей-этих фальшивых, жестоких, отврати-
тельных людей! Поглощенный такими мизантропическими мыслями, Шолош при-
ходит как-то
домой из училища и чувствует, что голова у него точно свинцом налита,
перед глазами мельтешат круги и какие-то странные фигурки пляшут. Круги
расширяются, фигурки тают, как снег на солнце, и на их место выплывают
новые фигурки. Обедать ему не хочется. Мачеха диву дается. "Чудеса в ре-
шете!"-язвит она, по своему обыкновению. Шолома еле ноги держат, и он
валится на диван. Подходит отец и щупает ему голову. Отец что-то спраши-
вает, он отвечает, но что у него спросили и что он ответил, он не пом-
нит. Кажется, говорили о желудке, о враче, об аптеке. Ему дают в чайной
ложечке что-то горькое, пахнущее миндалем... А голова, ах, голова! И пе-
ред глазами свиваются клубки, они проталкиваются сквозь уши и уносятся с
длинным, протяжным свистом. И будто крошечные мурашки копошатся под ко-
жей, щекочут, кипят, пузырятся внутри, во всем теле. И кошельки, ко-
шельки катятся вниз по горе, бесчисленное множество кошельков. Люди пы-
таются поймать эти кошельки и не могут... Чудно только, что глаза у него
как будто закрыты, а он видит все, что делается вокруг. Он только не
слышит из-за свиста в ушах, ничего буквально не слышит, но видит хорошо.
Все перемешалось-прежние, нынешние его приятели и всякие другие лю-
ди-Шмулик, Пинеле-сын Шимеле, Эля Додин, Ица дяди Пини, постоялец
Вольфсон... Забавнее всего, что котельниковский приказчик, христианин,
молится в синагоге у амвона и поет: "Тебе дано видеть...", а канторская
дочка бьет себя в грудь: "За грех, сотворенный мною..." Из холодной си-
нагоги вырываются приглушенные голоса, странные всхлипывающие голоса.
Это молятся мертвецы. Мертвецы ведь каждую субботу по ночам молятся в
холодной синагоге, собираются молитвенным десятком и молятся. Кто этого
не знает! Ничто не удивляет Шолома, даже то, что приказчик-христианин
поет еврейскую молитву. Одно только поражает его: как это приятель Шму-
лик, которого он только что видел, не спросил его о кладе. Как мог он
забыть о таком важном деле. Шолом открывает глаза, ищет Шмулика и не мо-
жет его на йти. Нет ни Шмулика и никого из тех, кто здесь только что
был. Куда они все девались? Он снова закрывает глаза и прислушивается к
тому, как бьется у него сердце, как стучит в висках. Он чувствует, что
весь обливается потом, плавает в поту, как в реке. Кончики пальцев смор-
щились, как после парной бани, и волосы на голове мокры и липнут ко лбу.
Он открывает глаза-отец! А рядом с ним постоялец Вольфсон, "Коллектор" в
темных очках и еще какие-то люди. Шолом видит, что все смотрят на него с
состраданием, слышит и понимает, что говорят о нем. "Кризис", - слышит
он, по не понимает, что это за кризис. Ему приятно, что он стал предме-
том общей заботы и что все интересуются им. Больше всех озабочен отец.
Он наклоняется к нему и спрашивает, чего бы он хотел. Шолом отвечает не
сразу. Он хочет прежде всего оглядеться, понять, что с ним. Проходит не-
которое время, прежде чем он приходит в себя и начинает понимать, что
тут произошло: он был болен, должно быть сильно болен, и ему теперь луч-
ше. Лучше? Нет, великолепно! Осмыслив это, он проводит языком по запек-
шимся губам и произносит всего лишь одно слово:
чала звучит высоко, дискантом, а потом-низко, басом. Больной даже сам
пугается, таким незнакомым показался ему собственный голос. За время бо-
лезни Шолом так изменился, что, когда недели две спустя сойдя с постели
и еле добравшись до зала, он взглянул в зеркало, то с трудом узнал себя.
Перед ним стоял совсем другой человек. Прежде это был занятный мальчонка
с красными пухлыми щеками, живой, подвижной, со смеющимися глазами,
подстриженный в кружок, с кудрявым хохолком белокурых волос на лбу. Те-
перь он побледнел, щеки впали, глаза стали большими, взгляд задумчивым,
а сам он очень вытянулся. Его остригли наголо, как татарина, сняли свет-
лые курчавые волосы. Теперь это совсем другой парень.
чувствует, что в душе у него произошел кризис. И ему становится жаль,
сердечно жаль своего глупого наивного прошлого, которое уже не вернется,
не повторится никогда, никогда. И уже теперь, пережив в своей памяти те
счастливые годы и переходя к дальнейшим, он с тихой грустью оглядывается
назад и прощается навеки со славными годами своего детства:
тики. - К нему приходят по протекции. - В переяславском городском саду и
у мачехи в доме. - Компромисс. - Герой получает место и укладывает свои
книги
кому первому пришло в голову, чтобы юноша, не полных семнадцати лет, без
признака усов на верхней губе, не закончивший курса уездного училища,
взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом
давать уроки. "Давать уроки" - это значило обучать мальчиков и девочек
всему тому, чему учили в "классах", обязаться пройти с ними определенный
курс, подготовить их к определенному сроку так, чтобы они могли посту-
пить в училище или сдать экзамены.
товились к экзаменам. Мальчики и девочки, женихи и новобрачные, даже лю-
ди с бородами взялись за грамматику Говорова, за арифметику Евтушевско-
го, за географию Смирнова, за геометрию Дистервега, принялись заучивать
басни Крылова и зубрить словарь. Началась какая-то эпидемия экзаменов.
Понятно, что при такой эпидемии учителей в городе не хватало. Профессио-
нальных учителей евреев было только два: первый из них, глухой старик
Монисов, не имел зубов, а потому не говорил, а плевался; второй, Ноях
Бусель, был помоложе, знал французский, носил синий мундир, начищенные
сапоги, но уж очень запрашивал. Преподавали еще писец Иця и его брат пи-
сец Авром - франтоватые человечки с красными, пухлыми, словно пампушки,