С Власовым все было ясно, его ждет петля. Батька его достанет. Не ему,
а себе не простит Верховный, что полтора или два миллиона неразумных детей
замахнулись оружием на Отца народов, и поймет он это так, что был еще
слишком мягок с ними. Об их участи не мог не задумываться Кобрисов, и сам-то
перед ними виновный. Они "продали родину"... А - за что продали? За такой же
обрушенный окоп, за атаку по грязному чавкающему месиву, за спанье в снегу
или в болотной жиже, за виселицу при поимке (ведь в плен не берут!) или
скитания по чужим землям - когда придется из России уходить? Тех, кто хотел
остаток жизни прожить хорошо, комфортно, кто покинул родину в тяжкий для нее
час, - тех не было перед Кобрисовым, не было в секретных документах
"Смерша", ни в донесениях политотделов. Были те, кто не покинул. Вот эти, в
Мырятине, отказавшиеся уйти от окружения, не покинули ее! И при этом - разве
не знали они, что имя "предатель" - издревле позорно в русском народе, и
никогда не будет им прощена измена? Какой же долг обязаны были они
исполнить, или - какая боль их вела, если не остановило, что в веках будут
прокляты и никогда не дождутся благодарности? Ведь если б чудо случилось и
они победили - какая была бы обида народу, что сам он не справился, помогли
иноземцы, притом - враги, оккупанты!
К людям, ставшим за черту, его влекла тайная тяга, сильнейшее
любопытство, как влечет посмотреть на лицо осужденного, которому вот через
час класть голову под топор. И как хотелось хоть одного из них посадить
против себя и расспросить, разговорить наедине, благо тут не требовался
переводчик. Но слишком хорошо он знал, что это несбыточно. Не дадут ему
этого. Не он будет расспрашивать этих людей, а майор Светлооков. И не затем
нужен он и его армия, чтоб тешить свое любопытство, выясняя мотивы их греха.
А зачем он нужен? Чтоб их изловить, скрутить, поставить на колени,
пригнуть их повинные головы к земле, которую "продали"? Сказал же осторожный
Ватутин: "Мы со своими больше воюем, чем с немцами". Что это было? Невольно
вырвалось, что сидело в уме? Ведь он был начальником штаба Киевского округа,
служил вместе с Власовым, не мог о нем не задумываться. Впрочем, не он один
сейчас задумывался, что страшнее войны гражданской быть не может, потому что
- свои. Древнейшее почитание иноземца - в русских особенно сильное, до
раболепного преклонения, - не всякому позволит сделать с ним то, что со
своим можно. Как, в сущности, скоро остывает злость к пленному немцу, и как
ожесточается к "своему". Зеленым огнем загорелись глаза у Светлоокова в
предвкушении "священной расплаты". Право, нет на Руси занятия упоительнее!
Горячим летом 1942-го, после сдачи Ростова и Новочеркасска и приказа
227, "Ни шагу назад", как соловьисто защелкали выстрелы трибунальских
исполнителей! Страх изгонялся страхом, и изгоняли его люди, сами в
неодолимом страхе - не выполнить план, провалить кампанию - и самим
отправиться туда, где отступил казнимый. Так обычен стал вопрос: "У вас уже
много расстреляно?" Похоже, в придачу к свирепому приказу спущена была
разнарядка, сколько в каждой части выявить паникеров и трусов. И
настреливали до нормы, не упуская случая. Могли расстрелять командира,
потерявшего всех солдат, отступившего с пустой обоймой в пистолете. Могли -
солдата, который взялся отвести дружка тяжелораненого в тыл: "На то
санитарки есть". А могли и санитарку, совсем молоденькую, которая не вынесла
вида ужасного ранения, ничего сделать не смогла, сбежала из ада. Ставили
перед строем валившихся с ног от усталости, случалось - от кровопотери,
зачитывали приговоры оглохшим, едва ли вменяемым. И убивали с торжеством, с
таким удовлетворением, точно бы этим приблизили Победу.
...И вот однажды пришел из боя лейтенант с одиннадцатью солдатами,
остатком его роты, и сказал, что есть же предел идиотизму, что с такой
горсткой людей ему не отбить высоту 119, и он их губить не станет, пусть его
одного расстреляют. Лейтенант Галишников - так звали обреченного, генерал
его имя запомнил. Он сам наблюдал этот бой из амбразуры дивизионного НП и
видел, что не выиграть его, по крайней мере до темноты можно лишь всем
полечь у подошвы той высоты, чтоб исполнился приказ 227. Но наблюдал не он
один, с ним вместе находился в блиндаже уполномоченный представитель Ставки,
генерал Дробнис, с многолюдной свитой. Эта свита вполне бы составила доброе
пополнение тем одиннадцати измученным солдатам. Но известно же: в атаку идти
- людей всегда не хватает, а зато их в избытке, где опасность поменьше. И
чем дальше от "передка", тем народу погуще, тем он смелее и языкастей. Вот и
свита Дробниса, наблюдая в хорошие немецкие цейссовские бинокли, критиковала
неумелые действия ротного: вcе-то он толчется у подошвы, которая немцами
хорошо пристреляна, велит людям залечь, тогда как надо броском преодолеть
зону обстрела. И они прямо-таки вскипели негодованием, когда стало видно,
что он отступает.
Генерал Дробнис распорядился позвать его в блиндаж. И лейтенанта
Галишникова привели - черного и потного, едва шевелившего языком. Он
опирался на автомат, как на посох, и все порывался то ли присесть, то ли
прилечь и уснуть.
Генерал Дробнис был грозою генералов и умел нагонять на них страх, не
будучи ни полководцем, ни корифеем-штабистом, ни сколько-нибудь сильной
личностью он был цепной пес Верховного и выказывал ему собачью преданность
такого накала страсти, что Верховный устоять не мог, он тоже имел слабости -
и прощал Дробнису, за что другой бы угодил под высшую меру, как несчастный
Павлов. Расстрелять Дробниса могли за один только Крым, куда он был послан
спасти положение и для этого наделен полномочиями, которые его ставили
вровень с командующим Крымским фронтом разумеется, Дробнис его подмял,
воителя способного, но мягкотелого, и раскомандовался сам, чем сильно помог
Манштейну справиться одной своей 11-ой армией с четырьмя советскими.
Сказывали, прощение у Верховного Дробнис выслужил, став на колени, плача и
клянясь, что жизнь у него отнять могут, но не отнимут его преданности
любимому вождю, и не так смерть ему страшна, как расстаться с предметом его
любви преждевременно. Будто бы нагадали Дробнису, что умрет он за три недели
до Верховного - и, значит, будет избавлен от горя пережить его, и не так
много потеряет счастья жить в одно время с ним. Это поразило Верховного до
глубины души. Командующего фронтом он отстранил, а Дробниса, все по той же
слабости, крепко пожурив, пообещав ему в следующий раз ближе познакомить с
товарищем Берия, назначил представителем Ставки. Суждено ему будет за войну
побывать в членах Военных советов семи фронтов - и нигде не прижиться, всех
командующих отвратить интригами и наушничеством Верховному, доведя до
слезных молений: "Уберите его!" И Верховный, вздыхая, куда-нибудь его
переместит, другому командующему в острастку, чтобы не зазнавался. В то лето
Дробнис, кочуя по всем фронтам, появлялся неожиданно с командой старших
офицеров разного рода войск и проводил волю Верховного. Битье командиров по
мордасам, не принося ощутимого успеха, из моды уже как будто выходило, да,
впрочем, генерал Дробнис этим и не пользовался, уважая свой статус
комиссара он другое делал, для кого-то даже и худшее: командира, по его
мнению, не справлявшегося, тотчас отставлял и временно, до приказа Ставки,
назначал кого-нибудь из своих. Этими полномочиями он пользовался размашисто,
и простирались они вплоть до комдивов.
Боевые генералы признавались, как страшит их лицо его, с заросшими
густо углами лба, красными сверлящими глазками, крючковатым носом,
патрициански надменной отвислой губою - таким, верно, было лицо Нерона, лицо
Калигулы. Страх наводила его речь, всегда таившая угрозу, раздраженно
вскипающая при малейшем ему возражении, мгновенно переходя в злобное, и
непременно капитальное, обвинение. Ввиду малого роста носил он сапоги на
высоком каблуке и не снимал пошитую на заказ фуражку, с высоким околышем и
приподнятой тульей. Такие обычно еще и ненавидят "длинных".
И вот перед ним предстал высокий нескладный юноша, с изможденным лицом,
без конца моргая запорошенными землей глазами, в порванной, без пуговиц на
груди, гимнастерке, со сбившимся набок ремнем. Всем в блиндаже, щеголеватым,
отглаженным, он был такой чужой, а более всех Дробнису - и кажется, не
испытывал перед ним страха, по крайней мере большего, чем только что испытал
на высоте 119, после которого уже ничем его нельзя было напугать.
Дробнис это учуял, однако ж он был психолог и знаток человеков, то есть
знал, что напугать всегда можно, и знал, чем напугать.
- Ну, что, вояка? - сказал он со смешливым презрением. - И сам высшую
меру заработал, умник, и бойцов своих под монастырь подвел.
- Чем? - точно бы очнулся лейтенант Галишников. - Чем я их подвел?
- Ну, как же! Верховный, кажется, предельно ясно выразился: "Ни шагу
назад без приказа высшего командования".
А люди по чьему приказу отступили? Ты для них - высшее командование?
Всем - штрафная рота, вот что ты им сделал.
Лейтенант Галишников медленно разомкнул запекшиеся губы:
- Все же не смерть...
Генерала Дробниса это позабавило:
- Я же говорю - умник. Он думает, что там санаторий! Курорт!
Вся свита взвеселилась тоже. Лейтенант Галишников угрюмо склонил
голову, так постоял секунды две и вдруг вскинул автомат. Показалось, он
сейчас всех посечет, кто был в блиндаже. Свита похваталась за свои кобуры.
- Нате, - он на обеих ладонях, как на подносе, протянул автомат
Дробнису. - Берите ваших людей, вон у вас их сколько. Атакуйте! Может, у вас
получится.
Генерал Кобрисов успел подумать - его пристрелят сейчас же, в блиндаже,
не дожидаясь трибунала. Однако ж Дробнис сказал спокойно и не повысив
голоса:
- Это ты неплохо придумал. Только я, видишь ли, не в твоем возрасте - в
атаки бегать. Мне уже, слава Богу, пятьдесят четыре. И мои люди другие
обязанности исполняют, которые на них родина возложила. Поэтому вот что мы
сделаем: сейчас мой человек возьмет твоих людей и покажет, как это делается.
Как высоты берут, когда хотят их взять. А потом, с чистой совестью, мы тебя
расстреляем. И напишем родным твоим: "Лейтенант Галишников расстрелян за
трусость". Идет? Или, может быть, передумаешь, сам пойдешь?
Лейтенант Галишников молча помотал головой. Взгляд Дробниса обшарил всю
свиту, задержался на самом молодом и младшем по званию. Был он полнотел и
статен, с округлым ясным лицом, со смешливыми ямочками на щеках, в движениях
нетороплив и слегка небрежен, но точен.