была сирена Мелузина. Мать и сын были так далеки друг от друга, словно
находились на расстоянии, приникая к пустоте: соприкосновение бесчувственных
кож. Эрнестина никогда не говорила себе: "Это плоть от моей плоти". Дивина
никогда не говорила себе: "Однако вот эта меня высрала". Как мы показали это
в начале, Дивина была для своей матери лишь предлогом для театральных
жестов. Дивина же, из ненависти к этой шлюхе Мимозе, питавшей отвращение к
собственной матери, делала вид, что почтительно любит свою. Эта
почтительность нравилась Миньону, который, будучи нормальным "котом",
настоящим блатным, в глубине сердца хранил, что называется, "чистый уголок,
предназначенный старушке матери", которую он, впрочем, не знал. Он
подчинялся земным законам, властвующим над "котами". Будучи католиком и
патриотом, он любил мать. Эрнестина навестила умирающую Дивину. Она принесла
кое-какие сладости, но по признакам, заметным лишь деревенским жителям -
признакам, более красноречивым, чем креп - она узнала, что Дивина умирает.
облатку. На чайном столике, подле черного распятия и чаши со святой водой, в
которой мокла сухая и пыльная самшитовая ветвь, горела свеча.
наложенную на тайну и скрывающую ее); то волшебное, которое она находила в
ней, было подлинным, как золото. Судите сами: в ненастные дни, зная, что
молнии приходит фантазия влетать через каминную трубу и вылетать из окна,
она, сидя в кресле, видела себя проходящей сквозь оконное стекло (причем
бюст, шея, ноги, юбки сохраняли свою жесткость, словно складки
накрахмаленной материи), падающей на траву или взмывающей в небо со
сведенными вместе пятками, как если бы она была статуей: так она
проваливалась вниз или вверх, будто ангелы и святые, летающие на полотнах
старых мастеров, так же просто, как поднимается на небо Иисус, без несущих
его облаков.
мистического разгула: "А не повеселиться ли, поверив в Бога?", - говорила
она себе. И трепетала от предвкушения.
стала свидетельницей восхитительной сцены.
только для удобства изложения. Об откровении я не могу сказать почти ничего,
потому что, в сущности, знаю о нем лишь то, что было мне дано узнать,
благодарение Богу, в югославской тюрьме. Меня перевозили из города в город,
по прихоти этапов тюремного вагона. В тюрьме каждого из городов я оставался
на день, на два или дольше. Как-то раз меня поместили в довольно большую
камеру, заполненную двумя десятками арестантов. Три цыгана организовали в
ней школу воров-карманников. Вот как все происходило: пока один из узников
спал, растянувшись на нарах, нам нужно было по очереди вытаскивать из его
карманов -- и класть обратно, - не разбудив его, предметы, которые там
находились. Дело довольно тонкое, ведь нередко спящего приходилось так или
иначе щекотать, чтобы ом перевернулся во сне и освободил карман, на который
налегал всем весом своих бедер.
велел работать. Через ткань пиджака я ощутил, как бьется сердце, -- и
потерял сознание. Меня перенесли на нары, где я и оставался, пока не пришел
в себя. Я сохранил точное воспоминание об обстановке места действия. Камера
представляла собой нечто вроде кишки, оставляющей ровно столько места, чтобы
по всей длине протянулись наклонные деревянные нары. В одном из концов,
напротив входной двери, из слухового окна, слегка выгнутого и снабженного
решетками, косо падал желтый свет, сходивший с невидимого для нас неба -- в
точности, как это изображают на гравюрах и в романах.
манер берберов или маленьких детей, обернув ноги покрывалом. В другом углу
стояли, сбившись в кучу, остальные.
один из них, указывая в мою сторону, производит такой жест: чешет у себя в
волосах и, будто отыскав там вошь, делает вид, что жует ее, - с обезьяньими
гримасами.
Моя голова была покрыта белой перхотью, образовавшей на коже корку, которую
я отколупывал ногтем и затем счищал с ногтя зубами, а иногда проглатывал.
какое-то неощутимое время -- ее сущность. Оставаясь одной камерой, она стала
мировой тюрьмой. Своим чудовищным страхом я был изгнан на край несусветной
мерзости (присущей не-свету), прямо к грациозным ученикам школы карманников:
я ясно увидел ("видеть" - как в случае с Эрнестиной), чем была эта камера и
эти люди, какую роль они играли: а это была самая первая роль в движении
мира. Эта роль была началом мира и в начале мира. Мне вдруг показалось,
благодаря некоей чрезвычайной ясности взгляда, что я понимал эту систему.
Мир ужался, и ужалась его тайна, как только я был от него отрезан. Это было
действительно сверхъестественное мгновение, подобное, в смысле отрыва от
всего человеческого, тому, что подарил мне в тюрьме Шерш-Миди старший
надзиратель Сезари, который должен был подать рапорт о моих нравах. Он
спросил меня: "Вот это слово (он не решился произнести "гомосексуалист"),
оно пишется в два слова?" И указал мне на листок бумаги кончиком вытянутого
пальца... не прикасавшимся к написанному слову.
встречи, совпадения такого порядка: биение пуанта или, быть может,
пересечение бедер той балерины, что вырастает, как цветок, в пустоте моей
груди от улыбки возлюбленного солдата. Она мгновение подержала мир в своих
пальцах и поглядела на него со строгостью школьной учительницы.
свечу - маяк ее последней гавани, - она перепугалась. Она почувствовала, что
смерть всегда была частью жизни, но ее символическое лицо было прикрыто
чем-то вроде усов, которые приноравливали устрашающую действительность ко
вкусам дня, -- тех франкских усов солдата, что, упав под ножницами,
заставили его смутиться, как оскопленного, ибо лицо его стало вдруг нежным,
хрупким, бледным, с маленьким подбородком, выпуклым лбом, подобным лику
святой на романском витраже или лицу византийской императрицы, лицу, которое
привычно видеть увенчанным высокой тиарой с вуалью. Смерть была так близка,
что могла прикоснуться к Дивине, постучать в нее сухим перстом, как в дверь.
Она согнула свои одеревеневшие пальцы и натянула простыню, которая тоже
утратила гибкость, окоченела.
на потолке пердят ангелы.
сладострастно стройных, тошнотворных и, в общем-то, райских, Дивина вновь
увидела умершую - и смерть умершей -- старую Аделину из деревни, которая
рассказывала ей-- и Соланж -- истории из жизни чернокожих.
не менее уверить окружающих в своей скорби, надумал смочить сухие глаза
слюной. Дымный клубок переворачивается у Дивины в животе. Потом она
чувствует, что ее одолевает, как морская болезнь, душа старушки Аделины, чьи
ботинки на пуговицах и высоком каблуке после ее смерти Эрнестина заставляла
Кюлафруа надевать в школу.
цыпочках вышел из комнаты, где из каждого угла вылетали мириады душ,
создавая препятствие, которое он должен был преодолеть. Он входил в их гущу,
сильный своей священной миссией, испуганный, восхищенный, скорее мертвый,
чем живой. Души, тени выстраивались в многочисленный, громадный кортеж, они
выскакивали из начал мира - до самого погребального ложа он тащил за собой
целые поколения теней. Это был страх. Он шел босиком и как можно менее
торжественно.
может быть, много раз по ночам он подбирался к шкафу, чтобы стащить оттуда
драже, подаренное Эрнестине в день крестин или свадьбы; он разгрызал его с
особым почтением, - не как обычное лакомство, но как священную пищу, символ
чистоты, ставя его в ряд с флердоранжем из белого воска, помещенным в
стеклянный шар: едва уловимые запахи ладана, призраки белых вуалей. И этот
мотив: Vini Creator...
кухне.
лучше, чем компрессор. Простыня на кровати намечала рельеф лица, как глина,
едва тронутая скульптором.
по-прежнему здесь. Он подошел ближе, чтобы меньше бояться. Он решился
потрогать лицо и даже поцеловать веки, круглые и ледяные, как шарики агата.
Тело казалось оплодотворенным действительностью. Оно изрекало истину.
воспоминаний о прежде прочитанных и услышанных историях, а именно: о том,
что комната Бернадетты Субиру в час ее кончины была наполнена ароматом
незримых фиалок. Он инстинктивно принюхался и не ощутил запаха, которым, как
считается, обладает святость. Бог забыл о своей рабе. И прекрасно.
Во-первых, не следует расточать цветочные ароматы над кроватью только что
почившей старой девы; а во вторых следует опасаться посеять панику в детских
душах.
была привести Кюлафруа-Дивину, с неизбежностью, устроенной высшей силой, к
смерти. Слепые попытки начались гораздо раньше. Изучение -расследование, -
которое велось вначале с восхищением, нахлынувшим при первых ответах,
возвращало его к тем отдаленным, туманным, непроницаемым эпохам, когда он
принадлежал народу богов, подобных пещерным людям, которые еще пеленаются в
свои пропахшие мочой лохмотья и хранят это достоинство, деля его с детьми и