- Майор Красовский, - сказал Дробнис, - примите у него оружие.
Улыбчивоглазый майор, хоть и привыкший к причудам хозяина, все же взял
автомат с некоторой оторопью, вмиг переменившись лицом. Он улыбался, но
какой-то натужной улыбкой, явно предчувствуя нехорошее. С таким лицом,
подумал Кобрисов, не идут отбивать высоты. Даже когда очень хотят их взять.
И, конечно же, он ее не взял, бедный майор. Он под огнем залег еще
поспешнее Галишникова и сразу потерял нескольких, остальные уползли под
прикрытие сгоревшего "тигра". Видимо, утратив над ними власть, уполз и он.
Больше они оттуда не высовывались. В блиндаж он вернулся весь потухший,
зябко вздрагивая и избегая взгляд поднять на Дробниса. Тот и сам не спешил
посмотреть на него. Настал черед рассмеяться лейтенанту Галишникову. Это
было похоже на рыдание, в его смехе звенели слезы, и слезы текли из глаз,
оставляя на щеках борозды. Не забыть Кобрисову, как страшно, с пеной на
губах, ругался лейтенант Галишников.
- Ну, что, папаша? - выкрикивал он, перемежая матерщиной, срываясь в
хриплый фальцет, и на его лбу и на шее вздувались жилы. - Не вышло у твоего
холуя? Ага, то-то, папаша! Спасибо, хоть посмеяться дал перед смертью.
Теперь можно и к стеночке. Со спокойной душой. Ну, где тут меня в расход
выведут? Ведь кажется, ясно Верховный выразился: расстрел на месте!..
Генерал Дробнис, багровый лицом и затылком, выслушивал это,
отвернувшись от зрелища, для него неприличного,- от впавшего в истерику,
плачущего мужчины. Чтобы не уронить себя навсегда, он должен был найтись и
что-то совершить невероятное. И он таки нашелся и совершил.
- Лейтенант Галишников, - сказал он спокойно и тихо, - вы свободны.
Кажется, это всех поразило. Лейтенант Галишников, взглянув удивленно,
помотал головою и вышел, тяжело ступая. Майор Красовский, пылая, прильнул к
биноклю, весь ушел в наблюдение за оставленной им позицией. А у Кобрисова от
сердца отлегло: хоть один своим страхом не навлек на себя смерть, но отдалил
ее. Между тем была исполнена та часть уговора, которая молчаливо
подразумевалась. В том поднебесном кругу, где вращался Дробнис, были же
какие-то блатные правила, был свой разбойничий этикет, ему не чуждый.
Поистине, Бог эту страну оставил, вся надежда на дьявола.
Поздним вечером, возвращаясь к себе в штабную деревню, проезжая
овражистым редколесьем, он увидел в стороне от дороги странное свечение
неба. Рассеянный свет из оврага или иной какой низинки озарял стволы сосен и
плывущие над самой головою лохмы облаков при этом слышались слабые хлопки
пистолетных выстрелов. На бой это не походило, да и быть его не могло вдали
от уснувшего "передка", откуда и возвращался Кобрисов. Он велел подъехать
осторожно - и с откоса увидел картину, в которой сразу не смог разобраться.
Несколько "виллисов", расставленных полукругом на дне заброшенного глиняного
карьера, светили полными фарами, и на границе мрака слабо маячили застывшие
фигуры людей.
Все непонятное мгновенно раздражало Кобрисова. К тому же здесь,
очевидно, не думали о близ расположенных закрытых позициях артиллерии, с
запасами снарядов. Не ровен час, подкравшийся "юнкерc" шмальнет сюда
бомбочку, все вокруг взлетит от детонации.
- Почему свет? - спросил он гневно.
На него оглянулись, кто-то посветил в лицо фонарем, ответа он не
дождался. Но скоро и сам разглядел того, кто стоял в центре этого полукруга
- в гимнастерке без петлиц, без ремня, с непокрытой головою и босого. Он,
впрочем, не стоял, он извивался и подпрыгивал, вскрикивая визгливо при
каждом хлопке, как избиваемый плетью. Хоть он и был залит светом, трудно в
нем было распознать майора Красовского, еще утром холеного и
небрежно-самоуверенного.
- За что? - спрашивал он жалобным голосом, в котором не так боль
слышалась, как ошеломление и жгучая обида. - Леонид Захарович, за что?
Генерал Дробнис, в своей знаменитой фуражке, сидел бочком на переднем
сиденье "виллиса", вывалив ноги за борт, и постреливал неторопливо. По звуку
различался пистолетик Коровина, калибра 6,35 генеральская игрушка,
терявшаяся в доброй мужской ладони, последнее утешение незадавшихся
полководцев - тремя пальцами поднести к виску. Сразить из него человека
одной пулей с десяти шагов было изрядной задачей, но тут, похоже, задача
была другая - покарать непременно своей рукой. Дробнис прицеливался
тщательно, подолгу ведя стволом сверху вниз, и сажал пулю за пулей в своего
плотного майора, - и попадал, в лучшем случае, в края мишени, в мягкие его
части. На гимнастерке и галифе у Красовского, на рукавах и на ляжках,
проступала кровь. При этом подвергаемому экзекуции не отказывали в ответах
на его "за что?"
- Красовский, - говорил Дробнис в перерывах, монотонно и скрипуче, но
все больше вскипая злостью, - вам же прочли выписку из трибунала, что вам
еще неясно? Вы нарушили священный приказ Верховного главнокомандующего "Ни
шагу назад".
- Для меня ваше мнение дорого, Леонид Захарович, а не трибунала, -
спешил, захлебываясь, выговорить Красовский. - Неужели я вам совсем уже не
нужен?
- Мне лично не нужен человек, который меня подводит, марает мою
репутацию, предает меня в ответственную минуту... Вы опозорили мои, уже
довольно-таки седые, волосы.
- Ну, проверьте меня еще раз! Дайте мне другое задание... смертельно
опасное. Вы увидите... Я вас не подведу.
- Вы такое задание имели, Красовский, и преступно его сорвали. И сейчас
вы тоже имеете - принять наказание, как подобает советскому воину, тем более
командиру. И не надо меня отделять от Верховного. Я не за себя вас
наказываю, я бы вас простил, а за преступление против его приказа.
Обойма у Дробниса кончилась, он ее выщелкнул, швырнул в кусты и
протянул руку, не глядя. Кто-то из свиты готовно вложил в нее новую обойму.
- У вас еще есть вопросы, Красовский? По-моему, все ясно. Вы должны
были сегодня умереть с честью, а вместо этого умираете с позором.
Мягких частей у майора Красовского было достаточно, и продолжаться это
могло еще долго.
- Что вы мучаетесь? - сказал Кобрисов. - Взяли бы автоматчика и парочку
выводных, они все сделают грамотно. А так - во что наказание превращается?
Ну да, ведь работа ж для вас - непривычная...
Он вложил в свои слова, сколько мог, язвительного презрения, которое,
впрочем, ни на кого здесь не подействовало. Дробнис коротко на него
оглянулся, в свете фар сверкнул красным огнем его глаз, и снова прицелился.
Но вот кто ответил ему - Красовский. Подняв взгляд на Кобрисова,
запрокидывая голову, он закричал - с явственно слышимым возмущением:
- А вам не кажется, товарищ генерал, что вы не в свое дело
вмешиваетесь? Леониду Захаровичу лучше знать, какое ко мне применить
наказание. И во что оно должно превращаться... Так что не суйтесь, понятно?
Если я виноват, я умру от руки Леонида Захаровича, но ваших сентенций,
извините, слушать не желаю!..
Жалок маленький человек, вверяющий свою жизнь другому, признающий его
право отнять ее или оставить. Жалок, но и страшен: если не спасается
бегством, не бросается зверем на своего палача, во что же оценит он чужую
жизнь? Кобрисов, лишь рукой махнув, побрел прочь. Следом слышались хлопки и
взвизги.
Никогда потом он не мог себе простить своих слов насчет автоматчика и
выводных. Он их сказал вовсе не затем, чтоб доставить жертве еще мучений и
страха, а вышло, что как бы поучаствовал в казни. Когда же не станет у него
этой неволи - участвовать во всех делах этих людей, которые ему чужды,
ненавистны - и так же враждебны к нему?
Может быть, с того дня стало происходить с генералом Кобрисовым нечто
опасное и гибельное, запретное человеку, назначенному распоряжаться чужими
жизнями числом в десятки тысяч, - если не хочет он превратиться в ту
сороконожку, которая некстати задумалась, в каком положении ее семнадцатая
лапка, тогда как она передвигает тридцать вторую. Он ступил на трясинный
затягивающий путь, с которого почти никому не выбраться на прежнюю торную
тропу, почти никакому сердцу не очерстветь заново. Все чаще он стал ощущать
отчаянное сопротивление души, измученной неправедным и недобровольным
участием. Он и раньше думал постоянно о потерях и старался относиться к
людям, как рачительный хозяин к неизбежно расходуемому материалу, который
следует всячески экономить, - чтобы тот, кому суждено погибнуть, по крайней
мере продал свою жизнь дороже, пал бы хоть на сто километров подальше к
западу. Теперь же он стал задумываться о том, что роты и батальоны состоят
из людей с именами и отчествами, памятными датами, днями рождения,
сердечными тайнами, житейскими историями, что они, помимо того, что рядовые
или ефрейторы или сержанты, еще чьи-то дети, чьи-то мужья и отцы, и где-то
ждут их, сильно надеясь, что какой-нибудь генерал Кобрисов отпустит их с
войны живыми и, крайне желательно, целыми. И стало частым непривычное ему,
раньше и не сознаваемое как необходимость, обращение к Тому, о Ком он не
задумывался путем, лишь тогда вспоминал, когда смерть грозила, или мучило
ранение, или нападала болезнь.
То, что принес десантник, застало его врасплох, и он вновь ощутил
сопротивление души и обиду: почему это выпало именно ему? Почему не другому,
для кого, может быть, вовсе безразлично, кто они там, защитники Мырятина?
Могло же и повезти ему, как везло хотя бы Чарновскому: у него целый фланг
держали румыны, о которых сам фюрер высказался: "Чтоб заставить воевать одну
румынскую дивизию, надо, чтоб за нею стояло восемь немецких".
И как же выскользнуть из этой ловушки? Может быть, только одним путем:
завлечь в нее другого, для кого она и не ловушка, а самый обычный городок,
опорный пункт Правобережья, за который тоже награды...
...В этот вечер генерал Кобрисов сказал адъютанту Донскому:
- А соедини-ка меня, братец, с нашим соседушкой.
- С которым? - спросил Донской. - Справа? Слева?
- Ну, что ты, братец! Который слева, до него не дозвонишься, он важным
делом занят, Предславль берет. С Чарновским хочу поговорить. Если его нет на
месте, пусть позвонит, когда сможет. Есть у меня для него сюрприз.
- Так и сказать: "сюрприз"?