вовсе пропали и сон и покой. Что, ежели пропадут оба? А ну как московиты
изымают на миру мужа с сыном да и посадят обоих в железа, в затвор, в
проклятой Москве? И что ей одной с малыми чадами в чужом городе?
прямая складка залегла меж бровей. И почто так волновалась, так переживала
всегда, когда уезжал от нее? Или чуяло сердце невзгодушку дальнюю и
маячило где-то пред нею долгое одинокое вдовство, ссоры и свары с
родичами, горький вдовий хлеб грядущей судьбы? Где нашла она силы, чтобы
жить, драться за судьбы сыновей, устраивать почетные браки дочек, все
время гордо оставаясь великой княгиней тверской? Не сейчас, не в эти ли
годы отбоялась она за всю свою грядущую судьбу, отжила, отстрадала все
страхи и все страдания женские, чтобы после суметь быть мужественной уже
навсегда - до конца лет, до предела жизни, до предела своей земной
невеселой судьбы.
неистово, страстно, как не всегда ждут и в юности. И беды не близилось
никакой! Ни рати не было на Плесков, никакого иного нелюбия. Почему?
Почто?
поплыло... Едут, едут же! Всеволод первый опамятовал, кинулся встречать.
Анастасия, опомнясь, подняла на ноги всех слуг и служанок. Когда Александр
с сыном прибыл к себе на двор, хоромы были готовы к приему, на поварне
вовсю пекли и стряпали, и уже подсыхали вымытые до желтого блеска полы, а
Настасья, сияющая, в праздничных переливчатых шелках, в жемчужном
кокошнике, окруженная вымытыми и тоже принаряженными детьми, встречала
супруга со старшим сыном на сенях, держа в чуть подрагивающих руках
серебряный поднос с двумя чарами, налитыми до краев душистым <боярским>
медом.
Шумный пир, длинное, томительное для нее, ожидание. И все повторялось:
Орда, Орда, Орда, Узбек, великое княжение владимирское... Что ей были и
кесарь татарской и дела господарские мужевы! Дотерпеть до ночи, остаться с
ним наедине! И вот наконец ночь. Счастье - и наваливающийся дурманом
глубокий покой. Обарываемая сном, Анастасия все еще ласкает мужа, гладит
ему бороду, разглаживает пальцами складки на лбу, все еще удивляясь, что
он рядом, следит в скудном плывущем свете лампадки поднятое вверх, с
задранной бородою дорогое чело.
все поняв, громко, отчаянно шепчет, перебивая:
успокаиваться, молвит тихо:
чужбине скитаться придет.
словно уже теряя навсегда, бормочет, шепчет - сама толком не понимая, что
и говорит, - что-то жалкое, свое, неразумное, женское:
зубы до дрожи в скулах, чувствуя, что и сам не может заставить себя
оторваться от нее, поехать в Орду, на смерть, но что и не ехать уже
нельзя.
просыхать улицы, а тут задул упорный сиверик, нанесло белесой мги и пошел
снег. Дуром, что Пасха на носу, завьюжило, стойно Святок! На второй день
сугробы выросли до крыльца, вновь замело обсохшие было пригорки, далекие
леса и деревни по окоему утонули в серо-синем сумраке, а ветер все дул и
дул, завывая в дымниках, все несла и несла метель белою тонкою порошей, и
уже шапками молодого снега укрыло плесковские тесаные кровли, уже мужики
лопатами начали разгребать сугробы в улицах, дивясь необычной весне. И уже
совсем по-зимнему гляделся убеленный порошею простор Великой, за которым,
неясные в снежной круговерти, вздымались островерхие плесковские костры с
долгими пряслами стен и хороводом размытых метелью сквозистых звонниц и
куполов над ними.
шапке и с удовольствием подставлял режущему ветру разрумянившееся на
холоде лицо, следил, как в снежном дыму то возникают, то скрываются башни
псковского крома, - словно белый холодный пожар бушевал над городом.
(Когда летом Псков загорелся и выгорел весь, мало не до тла, Андрей
вспомнил, глядючи на сизо-багровые, гонимые ветром облака огня, эту
весеннюю небывалую вьюгу.) В дымно-белых вихрях, проносящихся вдоль
Великой, маячил, то скрываясь в снежной круговерти, то появляясь вновь,
одинокий вершник. <Ко мне али не ко мне? - гадал Кобыла. - А стало быть
седни гонцу!> Вершник, в очередную вынырнув из метели, издалека помахал
рукой. <Ко мне!> - понял Андрей и шагнул встречь. Микита, тверской ключник
Кобылы, с докрасна иссеченным ветром лицом, свалился с коня прямо в
медвежьи объятья своего господина. Смачно расцелованный в обе щеки,
сбрасывая снег с усов и бороды, Микита полез было за пазуху - за грамотой.
поспешной!
собрали на стол. Микита хлебал, обжигаясь, щи, ел хлеб, с удовольствием
опрокинув в глотку чашу красного фряжского, налитого господином, а Андрей,
хмурясь и крякая, шевеля губами, медленно читал грамоту сводного брата,
Федьки Шевляги. Оторвавшись от письма, вскинул на ключника лохмы бровей:
вымолвил:
примолвил он, видя, что хмурая складка на челе господина не разгладилась.
пробормотал Андрей. - Шевляга, он Шевляга и есть!
Андрей воздохнул и вопросил будто нехотя:
добра.
дуром и в драку не полезет! Князю доложено уже?
Мню, не так-то просто тамо. За такого кузнеца, как Твердило, я и головную
виру дам, не постою! - решительно присовокупил Андрей.
поди, замуж повыдал всех?
росточком, а востры... Утешные у него чада... А у Селянина, бочара, сын-от
здоров?
слюдяное оконце, за которым бесновалась, завывая и шипя, вьюга, и с
откровенною тоскою пробормотал:
крепко сжав щеки ладонями, покрутил головой.
признался боярин.
вновь углубил очи в братню грамоту. Скрипнула дверь. Андрей было сердито
повел глазом (не любил, когда дети мешают разговору), но тут же и растянул
рот в улыбке. Вошла боярыня. Ключник вскочил было.
Добры ли вести привез?
нужного в хозяйстве рубля.)