ласков с Рейном: Женечка, Женюра, солнышко...
1991 год был не самым легким в жизни страны. Мы тогда едва-едва вылезали из
нищего, жалкого состояния -- посещение сверкающей, богатой, процветающей
Америки было чем-то вроде контрастного душа. Как-то мы возвращались из
Нью-Хевена, где выступали со стихами у Томаса Венцлова в Йельском
университете, и Рейн заговорил об упущенных возможностях: надо было, как
Иосиф, переехать вовремя в США -- жил бы сейчас совсем по-другому.
Возвращаться в Москву ему не хотелось.
В последующие годы, когда жизнь в России исправилась, магазины наполнились
товарами и продуктами, в Москве пошли "презентация за презентацией", а к
Рейну пришел заслуженный им успех, -- он в одном из стихотворений написал о
том, что поставил свечку в церкви с благодарностью Богу за то, что остался
дома.
Осенью 1993 года я опять был в Соединенных Штатах, преподавал в Канзасском
университете, а затем в Бостонском колледже. А 20 ноября, созвонившись с
Бродским, мы с женой зашли к нему на Мортон-стрит. Оттуда втроем (Мария с
маленькой дочерью осталась дома) пошли, как всегда, в китайский ресторан.
Между прочим, Иосиф, держа ребенка на коленях, был благодушен и нежен.
Запомнились фиалковые, с фаянсовым отливом, глаза девочки, похожей, как мне
показалось, на Марью Моисеевну.
Еще дома Бродский показал рисунок Ахматовой, сделанный Модильяни, один из
десяти недавно найденных, которые она считала пропавшими. "Возможно, --
сказал он, -- ей так хотелось думать, поскольку на них она изображена
обнаженной". Мне же кажется, она ничуть бы не возражала против этой
находки, наоборот, была бы ей рада: близость с Модильяни Ахматова и не
скрывала, гордилась ею, а кроме того, она на этих рисунках так хороша, что
вряд ли они могли бы ее смутить.
Бродский повез нас на такси в китайский район Нью-Йорка, -- в огромный
ресторан, похожий на вокзал, где множество людей за большими круглыми
столами уплетает китайскую еду, развозимую официантами на столиках с
колесиками. Он вскакивал, высматривал
190
ястребиным взглядом (я вспомнил его "Осенний крик ястреба" и пошутил по
этому поводу) официантов, подзывал их и заказывал все эти закуски,
чрезвычайно разнообразные, одну за другой. Было видно, что ему приятно наше
удивление, что его волнуют эти гастрономические радости, он даже уверял,
что они -- одно из самых ярких впечатлений на земле. Я еще раз отметил про
себя, что в стихах он таким не бывает, что радости жизни в стихи не
допускаются как нечто недостойное высокой поэзии -- и это несмотря на
"низкую" лексику и "низкие" темы, которым дорога в его стихи как раз
открыта.
Потом мы по обыкновению пешком шли в поисках кафе, пили кофе, говорили о
Мандельштаме, позднем, об Ахматовой, тоже поздней, и он защищал от меня ее
последние стихи. Когда я сказал, что не люблю стихотворения "Я к розам
хочу, в тот единственный сад,/ Где лучшая в мире стоит из оград":
Подумаешь, "я к ро-зам хочу", я воспроизвел ее интонацию, -- все к розам
хотят, мало ли что! И потом, почему же "лучшая в мире" -- в этом
преувеличении есть нечто от официального пафоса тех лет: все лучшее -- у
нас, он почти согласился, но все же уточнил: "Летний сад -- последнее, о
чем еще можно было писать". Остроумно заметил, что в старости поэт и не
должен писать лучше, чем в молодости.
Разговор зашел об акцентном стихе. Лена напомнила ему на примерах из
Маяковского и Кузмина, что это такое: не дольник, не тактовик: "Время, как
корабельная чайка,/ Безразлично всякую подачку глотает,/ Но мне больней
всего, что когда вы меня называете Майкель,/ Эта секунда через терцию
пропадает..." Еще в Лондоне она подарила ему подборку своих стихов; тем же
акцентным стихом у нас пишут О.Николаева, Н.Кононов.
Бродский защищал регулярный стих, говорил о сокровенных возможностях,
таящихся в нем, -- с чем я был согласен. Я-то считаю, что и четырехстопный
ямб может звучать как впервые созданный, если у поэта при написании стихов
возникает такое ощущение. Интонация -- душа стихотворения. Фонетическая
прелесть регулярного стиха в акцентном стихе исчезает и должна быть
компенсирована острой метафоричностью, разговорной интонацией, неожиданными
сюжетными ухищрениями -- и тем не менее современный акцентный стих, знающий
о своих достоинствах и слабостях, очень интересен.
Он заметил, что сложные синтаксические конструк-
191
ции, к которым вынужден обращаться акцентный стих, часто выпирают из него,
тогда как в регулярном стихе они не заметны. И еще упомянул о сложной
строфике, столь любимой им, которую не может себе позволить акцентный стих.
Говорили о Тютчеве, его женах и старческих увлечениях. Бродский уверял, что
Тютчева всегда интересовали вдовы (это если не считать Денисьевой, --
уточнил я).
Много говорили о современной поэзии, об авангарде. Поэта Х он назвал
"приказчиком", поэта Y -- "жуликом". В один голос, все трое, мы похвалили
последние стихи Рейна. Он хвалил Дерека Уолкота, пишущего рифмованные стихи
("рифмы у него головокружительные"), а вообще это похоже на новый античный
эпос, только не связный, а фрагментарный. О рифмах у Мандельштама. Он
говорил о неожиданных, виртуозных его рифмах в последних стихах
("карликовых -- марлевых"), я напомнил ему, как хороши глагольные рифмы у
Мандельштама: текла-занесла, успела-поглядела и как прекрасны у него
чудовищные рифмы, вроде "колесе-челноке", которые сходят за правильные,
никто не замечает подлога.
Он сообщил, что переезжает на новую квартиру, эта, на Мортон-стрит, мала и
захламлена, хотя в комнате, где мы сидели, я заметил, было множество окон
(чуть ли не восемь, как мне показалось). Он сказал, что чем больше окон,
тем труднее писать стихи.
Мы еще долго ходили по городу, потом сели в такси, он вышел на
Мортон-стрит, сунул нам деньги на обратную дорогу -- и мы поехали дальше,
домой.
А примерно через месяц, уже в Петербурге, случайно, через Рейна, до меня
дошли его стихи с посвящением А. К. "Письмо в оазис":
Не надо обо мне. Не надо ни о ком.
запаса.
Теперь в твоих глазах амбарного кота,
читается
С чего бы это вдруг? Серебряный висок?
192
Помол его жесток, крупицы
Эти стихи меня задели. И не только своей грубостью, но и странным
обвинением в том, что я не печалился в те годы, когда за ним "гналась
секира фараона". Рейн мне сказал, что получил эти стихи от Бродского вместе
с другими -- еще в Италии, летом, то есть до моего последнего свидания и
разговора с Бродским в ноябре в Нью-Йорке. Ну написал -- так покажи, не
держи камень за пазухой. Я позвонил в Нью-Йорк и потребовал объяснений. В
чем дело? Я что же, не подписал письмо в его защиту в 63-м году? Избегал
его? Мы не встречались, не читали друг другу стихи? Я не писал к нему
обращенные стихи, не послал их в Норинское? Забыл его после отъезда? Не
навещал его родителей? Не посылал своих книг? Не хоронил его отца?
А где был он, когда меня громили в газете "Смена" и журнале "Крокодил" в
начале 1963 года? -- Я тогда был никто, -- отвечал он. -- Ну хотя бы
позвонил по телефону! Или в 1985 году, когда меня обругали в центральной
"Правде" -- и это было замечено всеми, только не им? Мог бы заступиться по
западному радио.
Он был смущен. Сказал, что сейчас перезвонит. И перезвонил мне через
минуту. "Александр, ты последний, кого бы я хотел обидеть! Поверь, я со
многими рассорился, испортил отношения, но не хотел бы -- с тобой...