с лимоном?
помада, а теперь нет, - странно, не растворилась же она. Не иначе, утащил
Жанчик...
пришла к выводу, что мне не идет косметика. Ренка приносила ресницы - у нее
очень красивые, английские, - и мне они тоже оказались плохо...
комплимент: "Вон ты, говорит, какая взрослая, я-то думал - пацанка". Он
такой чудак - сразу со мной на "ты", как будто мы знакомы сто лет. Но вообще
они с Жанной славные, я у них просидела долго и пила чай. Ой, мамочка, он
мне рассказал такую историю - у меня прямо до сих пор осталось ужасно
тяжелое впечатление. Просто вот, как вспомню...
нужно делать на кухне.
"Огонек"... Так вот, слушай, это история совершенно ужасная! И мне еще
как-то особенно неприятно стало оттого, что этот человек - наш
однофамилец... ну, вот тот, с которым это случилось. Грибову рассказывал его
приятель, они вместе работают, и вот он - этот приятель - он сам знал этого
Ратманова. Он просто вспомнил из-за фамилии, когда вытащили портфель и
посмотрели дневник, понимаешь? В общем, он этого человека - Ратманова - знал
когда-то на Урале, тот воспитывался в детском доме, его туда сдали во время
войны как сироту. А потом, когда он получил паспорт, он все-таки начал
разыскивать родных, думал, что, может быть, кто-нибудь отыщется, и, можешь
себе представить, оказалось, что его родители живы и что просто мать сдала
его совсем маленьким в детдом, потому что это был ребенок не от ее мужа...
банкой сгущенного молока в руках и вдруг умолкает, увидев лицо матери. В
первую секунду она даже не узнает, чье это лицо или чья это маска - белая,
безжизненная, в один миг постаревшая на несколько лет; в следующую секунду
банка с глухим стуком падает на ковер, а Ника пронзительно вскрикивает и
бросается к матери.
вызову "скорую", - мама, ну что же с тобой!!
Не волнуйся, Ника, мне ничего не нужно. Мне просто стало вдруг... как-то
нехорошо. Сейчас пройдет... не волнуйся.
опускается на стул. - Ну как ты меня напугала... я чуть не умерла!
странным, словно умоляющим выражением говорит Елена Львовна. - Прости, я
сама не знаю, что это со мной вдруг... Знаешь, я, пожалуй, прилягу, а
впрочем, не знаю, я обещала позвонить Софье Сергеевне насчет билетов, может
быть, я тогда сначала позвоню...
- Ника никогда еще не видела мать в таком состоянии, - и руки ее тоже ведут
себя как-то странно: словно сами по себе они хватаются то за одно, то за
другое, судорожно помешивают остывающий в чашечке кофе, вертят золоченый
фруктовый ножичек, разглаживают край салфетки. Впрочем, постепенно Елена
Львовна овладевает собой, успокаивается сама, успокаивает дочь.
расползающуюся по ковру лужу сгущенного молока. - Надо сказать, это очень
красиво - кремовое на темно-синем, - но все равно нужно убрать, Ника, пока
не засохло. Собери ножом, а потом придется замыть теплой водой...
Действительно, переполох!
возвращается в столовую с мусорным ведром и чайником теплой воды. Она
опускается на колени, подбирает банку и бросает ее в ведро, потом садится на
пятки и долго сидит так, закусив губу, глядя на лужу, такую красивую -
кремовую на темно-синем.
изменились - вместо слишком жаркого даже в бархатный сезон Сухуми они решили
предпринять трехнедельное путешествие по Волге и Дону, до Ростова и обратно.
Четвертого октября Ника провожала их на Северном речном вокзале, был
холодный солнечный день с резким ветром; в маленькой лакированной каютке
как-то особенно, по-пароходному, пахло эмалевой краской и горячими трубами.
В стенках сипело и пощелкивало, за приоткрытым иллюминатором палубные
динамики во всю глотку орали о том, что пароходы провожают совсем не так,
как поезда, Елена Львовна в третий или четвертый раз повторяла Нике
инструкции - не питаться по закусочным, быть по возможности разумной в
тратах, в кино только на дневные сеансы, и прежде всего слушаться Дину
Николаевну. Ника терпеливо кивала: смешно, в самом деле, - можно подумать,
что она только и ждет отъезда родителей, чтобы предаться разгулу. Прекрасно
прожила бы и сама, без надзора этой нуднейшей Дины Николаевны Тоже,
обзавелась дуэньей!
может быть, и нам выйти?
темно-синей, как перед грозой, воде. Это было уже не в первый раз: после
того страшного случая - страшного не только своей необъяснимостью - она уже
несколько раз чувствовала вдруг, что мать избегает оставаться с нею наедине.
Сейчас она заставила себя отвести взгляд от иллюминатора и посмотреть матери
в глаза - та тотчас же стала рыться в дорожной сумке, жалуясь на то, что в
спешке все уложено не так, как нужно. "Случилось что-то непоправимое", -
впервые с ужасающей отчетливостью подумала Ника.
представляла себе, как можно жить, боясь чего-то или что-то скрывая; но
сейчас она видела, что от нее что-то скрывают, прячут, словно она стала
вдруг чужой и враждебной собственным родителям. Ей вспомнился кошмар,
который преследовал ее уже несколько лет, время от времени повторяясь почти
без изменений; сон этот был ужасен, хотя в нем не происходило ровно ничего
страшного, казалось бы. В нем вообще ничего не происходило. Она просто
просыпалась глубокой ночью - видела во сне, что просыпается, - в какой-то
незнакомой комнате, слабо освещенной отблеском уличного фонаря или светом,
пробивающимся сквозь щель неплотно прикрытой двери. Часов она не видела, но
знала почему-то, что это самое глухое время ночи, задолго до рассвета; в
комнате никого не было, хотя она знала, что рядом - за стеной, а иногда
почему-то этажом ниже - находятся ее родные; во сне это не всегда были
родители, но просто какие-то родные ей люди. Они спали, а она не спала, и
весь ужас заключался именно в этом безысходном ночном одиночестве. Она не
спала потому, что у нее было какое-то горе или ей грозила неотвратимая
опасность - во сне это никогда не уточнялось, - и она была оставлена всеми,
брошена наедине со своей смертной тоской, а все спали, никому не было до нее
дела, и она не могла - или не смела, или не должна была - разбудить их и
пожаловаться на то, как ей невыносимо одной в этом спящем безмолвном доме. И
это было всегда так страшно, так немыслимо страшно, что после такого сна она
просыпалась - уже на самом деле - иногда от собственного крика, с
лихорадочно колотящимся сердцем и мокрым от слез лицом...
освещенной солнцем, лакированной каюте, Нику вдруг на секунду охватило
отвратительное и ужасное ощущение того же кошмара, переживаемого на этот раз
наяву.
- Послушай, мама, я давно хочу спросить...
папиного несессера? Странно, я ведь совершенно уверена, что клала его в эту
сумку... - Она посмотрела на ручные часики и вдруг заторопилась: - О, да
тебе уже сейчас уходить... будь добра, выгляни в коридор и позови папу, он
должен быть где-то там...
скорее обонятельно-осязательным: шероховатый кримплен маминого костюма, ее
духи, колючий, грубой вязки, отцовский свитер и сложная смесь табака,
бритвенного крема, коньяка и лосьона. Все это осталось там, на палубе, и
белый многоэтажный теплоход отходил от причала, весь ослепительно освещенный
негреющим осенним солнцем, и чайки, тоскливо крича, падали к темно-синей,
даже на вид студеной воде Химкинского водохранилища. А потом Ника стояла на
шоссе у входа в метро и смотрела на машины, которые мчались в Ленинград. В
сущности, так просто - перейти на ту сторону, стать на обочине, поднять
руку...
оделась почти по-зимнему - сапожки, брюки, теплая, на овчинке, куртка, - но
все равно ей казалось, что она замерзает, леденящий холод прохватывал ее до
самого сердца. Родители уплывали все дальше и дальше, "вода качается и
плещет, - кричали в ее ушах нечеловеческие голоса уже давно не слышных
динамиков, - и разделяет нас вода", - тяжелая, словно маслянистая от холода
вода густо-синего цвета, какой можно видеть на реках Средней России только в
такие вот ясные дни поздней осени, - и этой воды становилось все больше и
больше, непреодолимое расстояние увеличивалось с каждым оборотом винтов
теплохода, который сейчас, наверное, уже подходил к воротам канала; а она
стояла здесь на жгучем ветру, высушивающем на ее щеках ледяные слезы, -