фестиваль, снова в театре, опять у Таньки, отдыхавшей неделю в Анталии,
как водится. Научился спать на чем угодно, включая разъезжающиеся
реквизитные кресла, и забыл о бессоннице, мог крепко заснуть даже днем...
Деньги были, в театре платили не в сроки, но все же платили, около
миллиона дали в издательстве, хотя сборник не вышел и, скорее всего, уже и
не мог выйти, вдруг шестьсот долларов передал с оказией из Парижа маршан,
я купил новые джинсы, старые сунул в гримерной в угол, а для нее нашел в
антикварном занятный перстень с очередной бирюзой... И вдруг деньги опять
кончились катастрофически, пришлось взять сотню до театральной зарплаты у
одного парня, не вылезавшего из немецких гастролей, брайтонских концертов
и каких-то совместных постановок. Парень дал без разговоров, но все равно
было противно. Потом прошло...
Перово, подхватила меня по дороге, договорились, что я подожду в машине,
пока она будет отбирать работы, а потом поедем на пару часов к Таньке. По
дороге туда говорили не о беде моей, не о будущем отчаянном нашем, а черт
его знает о чем: о разных женских типах, о вечной женственности, о великих
возлюбленных, о том, что любят не тихих, порядочных, домовитых и
преданных, а ярких, распущенных, предающих, терзающих. Невелико открытие
америки, но оба страшно завелись, орали, перебивая дуг друга, на
перекрестке она едва не въехала в автобус - и было понятно, орем потому,
что все прикладываем к себе, к нашим отношениям, к нашему случаю. Она себя
считала женщиной дурной, корила себя за все - что мужу, доброму, хорошему
и терпеливому, изменяет, что мне принесла несчастье, что, не умея себя
обуздать, рискует и своим, и чужим покоем, может и себя в угол загнать, и
близких на всю оставшуюся жизнь погрузить в горе, в обиду, загубить.
Ждала, что будет за все наказана, за все свои немногие приключения, и за
нашу историю тоже - словом, завела старый разговор, вечную свою песню.
превращаюсь я неотвратимо в бродягу, будто нужно еще ждать напастей, будто
еще не дождались. Я и сам забыл о том, что через несколько часов надо
будет искать ночлег, и что возможно следующей моей спальней станет
подъезд.
исходить страстью, стонать, вскрикивать, начинать плакать, дергаться, едва
ощутимо притрагиваться кончиками пальцев, изо всех сил прижимать,
обхватывая руками и ногами, проталкивать язык все глубже, почти разрывая
уздечку, бесконечно рассматривать, придвинувшись почти вплотную,
заливаться потом на уже и без того мокрых простыне и полотенце, шептать
десяток бесконечно повторяющихся слов, не имеющих себе равных в пошлости -
любимая, любимый, девочка, мальчик, солнышко, солнышко, родная, родной,
красивая, красивый, люблю, люблю. Все. Все. Все. Не могу больше. Как
хорошо. Все. Все. Все. Как хорошо. Не могу больше. Все. Все. Все. Иди
сюда, иди сюда.
трусах, она пила Танькин джин - правда, наш Танька прикончила сама, я же
открыл купленную ею для меня фляжку "Black & White". Сыр засох, хлеб стал
в холодильнике каменным, а отогревать было некогда, оливки из банки вдруг
опротивели. Все было, как всегда, но я закурил, затянулся пару раз - и
сунул сигарету в пепельницу, недодавил, и заплакал, ничего не в состоянии
с собой поделать, затрясся, заходясь все больше в тоске, страхе,
безнадежности, она встала передо мной, прижала голову к груди, гладила,
что-то неслышно шепча, я начал успокаиваться, взглянул снизу в ее лицо.
Глаза ее были закрыты, губы некрасиво кривились, произнося неслышимые
слова.
будет больше никого, и ничего не будет, и ничего больше и не надо.
чтобы нет или быть не может - но мне не надо.
двадцать пять назад, когда я придумал всю свою жизнь, свои занятия и чего
я от них хочу, свой образ существования до мельчайших деталей, и все так и
получилось, все осуществилось, пришло и уже даже ушло, и не было только
придуманной тогда женщины, были все время хоть немного - а иногда и очень
- другие, но вот она, она - это та. Другой не будет.
профессии, образ жизни и все, чего хотел и получил. Черт с ним со всем
подумал я, только бы она не потерялась.
квартире, потому что звонок был резкий и длинный, и ей, наверное,
показалось, что это звонок международный, от какого-нибудь лондонского или
нью-йоркского ее знакомого галерейщика, и она схватила трубку, и ответила,
и слушала минуты три молча, и так же молча трубку положила.
поняла? Старухи уже по месту прописки отвалили. А пацанку свою получишь,
когда нам ключи от хаты отдашь. Ты, проститутки кусок, трубку не бросай, а
слушай по-человечески. Ключи у тебя на одной связке, так? Вот, воткни в
зажигание, поставь своего "мерса" на ручник возле "Измайловского парка", у
метро. И вали к базару, просекаешь, там тебе девчонку сдадут. А захочешь
потрахаться с хорошими ребятами, звони. Ну, все, у тебя час есть, гони. И
козлу своему скажи, чтобы не возбухал, поняла? Давай, соска, исполняй.
Пока.
конечно, невозможно застать дома, а мне надоело по междугородной
разговаривать с автоответчиком, тем более, что он порет какую-то ерунду.
Пьяный записывался? Так вот, выслушай меня внимательно и постарайся
понять. Ты решил расстаться? Я уже давно знаю, что ты способен предать,
вот и дождалась. Тем не менее, я не жалею о том, что мы прожили вместе эти
годы, я все равно считаю их лучшими в своей жизни. Не беспокойся, я не
умру без тебя. Я устроилась в Питере, разыскивать меня не надо. Женя".
штампом "Московский Экспериментальный Академический Театр", без почтового
штемпеля - принесен и опущен курьером. Машинописный текст на одной
странице:
апреля в среду, в 12 часов.
помещений клубом-рестораном "Venus-club" (российско-американское СП
"Мармур & Мармурштейн enterprises Ltd.").
история Анны"
обязательно, есть дело". Без подписи.
Обратный адрес на конверте: "M-r Vladimir Bronizki, 34, rue Saint Louis en
Y'lle, 75004 Paris, France". Текст письма на двух страницах, мелкий
компьютерный шрифт со многими подчеркиваниями, выделениями и разрядками:
"Миша! Как видишь, не прошло и года, а я уже собрался написать. Не знаю,
как ты теперь живешь, но, судя по тому, что нет от тебя ни слуху, ни духу,
нечто происходит в твоей жизни. Предполагаю следующее: а) новый фильм, б)
новый роман, в) то и другое, г) разошелся с Женей. В любом случае,
надеюсь, что ты не киснешь, а наслаждаешься новой ситуацией. Когда будешь
в областном центре Парижске? Что-то мы давно с тобой не выпивали; не
сидели ночью у каких-нибудь греков в Старом Латинском квартале; не пугал
ты мирных японцев за соседним столом, самоубийственно заказывая пятый,
седьмой, десятый виски; не брели мы по Новому Мосту над веселыми,
светящимися баржами; не ели "У Бернара" (помнишь, в районе Площади Италии)
любимый тартар в компании ночных таксисток, возящих с собою на переднем
сиденье как бы для безопасности пожилых псов; не похмелялись английской
исключительных качеств водкой Tangueray в пять утра на травянистом склоне
у белой монмартрской церкви, под завистливыми взглядами клошаров; не
дремали после чумной ночи на маленькой квадратной площади, со всех сторон
окруженной антикварными лавками. Давно не шлялся ты по оружейным
магазинам; по блошиным рынкам; давно не пил местного популярнейшего пива
"1664". Приезжай, а? Неужто нельзя придумать чего-нибудь, неужто не зовут
тебя на какую-нибудь встречу прогрессивной общественности, на премьеру
какого-нибудь вашего новейшего фильма, что-нибудь про блядей и бандитов,
неужели, в конце концов, твой маршан не может пригласить? Я бы пригласил,
да с моими бумагами, знаешь, и сам живу как гость. Этранже, мать бы их.
Тем не менее, живу я, Мишка, и радуюсь. И не тому радуюсь, что чисто,
тихо, прилично, на лестницах не срут (привет твоему подъезду!), что улиток
горячих могу поесть (сейчас, говорят, и у вас все имеется за доллары,
да?), что красиво все - хотя и это, признай, неплохо. Но радуюсь я,
дружочек мой, тому прежде всего, что один. Ты, наверное, удивишься, - а
может, и поймешь, - но пришел я за последнее время к выводу, что в нашем
возрасте нет ничего, лучше одиночества. Какая глупость - страх "одинокой