нас в соборе. Послухай... - Отец сказал и повесил голову, понурился вновь
черед покаял, что не сумел хотя бы похоронить мать. Все было холодно и
незнакомо. Белые шапки снега на крестах лишь чуть-чуть подтаяли. Вечерело.
В бледном холодеющем небе уже зажигались звезды, кругом облегла тишина, и
даже отец, неслышно подошедший и ставший посторонь, не нарушил
несказанного одиночества зимних могил.
мать ходила, бранилась, кашляла, купала его в корыте, сильными руками
выколачивала белье, ходила за скотом, и вечно кони бегали за ней, как
собаки, и вечно была она неприбрана, и широкий разлатый нос достался от
матери Мишуку, и из дому в Москву когда-то уехал он на возу без особого
сожаления, а все знал, что мать есть, что в редкие побывки свои
обязательно встретит ее, услышит ее ворчанье, увидит вечно лезущие из-под
повойника сивые редкие волосы, ощутит ее руки, сильные, не женские, в
узлах вен, и она будет ходить по дому и наливать, и подливать, и
накладывать в мисы домашнее варево, и доставать пироги, и спрашивать,
перебивая батьку, и ахать, и хлопотать...
наледь, и вновь защипало глаза - так сиротливо стало на земле без нее!
так в этот его приезд. Отец, видно, жил уже больше воспоминаниями. Много
толковал о своей сестре, тетке Опросинье, что когда-то, давным-давно,
погинула безвестно в ордынском плену или даже и жива еще где-то в Сарае.
Так нынче утверждал отец, раньше все, как помнил Мишук, считавший тетку
покойницей. <Свидеться бы...> - бормотал он, глядя потухшими глазами
куда-то в пустоту, в далекие прошлые годы.
Осенняя сударушка его подалась куда-то из деревни, да и не тянуло его
нынче к ней. Так только, ради пустоты в душе, сходил на две-три беседы,
понял вдруг, что уже перестарок и новые девки смотрят полунасмешливо на
его отросшую бороду. Жалко было отца, позвал было с собою в Москву. Федор
покачал головой:
похоронят, вместях. Когда с ей и худо жили, а не расставались николи, и уж
там не расстанемси...
другое:
Москве-то погордись, что слыхал ево! Я был помене твоего, во Владимере,
дак мы с князем Данилой, покойником, пискупа Серапиона слышали в соборе.
Дивно баял! О сю пору, как вспомню, на сердце легчает. О бедах Русской
земли, да много чего! На Москве есть его <Слова>, списаны, ты поглянь у
дяди-то... В затворе, говоришь? Грикша? От мира ушел? Ну, его такая
стезя... А про Петра, кто слыхал, все в одно бают, яко новый Златоуст!
глядеть по-прежнему куда-то в даль прошлых, незнакомых Мишуку лет.
Помолчав, добавил:
вслед за матерью, и уже сейчас, в воспоминаниях, прощается с миром. Быть
может, и вся-то правда в духовном подвиге? А то, что было с ним о сю пору
- и девки, и удаль ратная, и молодецкие попойки товарищей, - суета сует и
всяческая суета. Светлое лицо митрополита Петра стояло пред мысленными
очами, указуя какой-то новый, небывалый доселе путь...
отец возразил вслух на его молчаливые думы:
не изгибнет...
налаживалось. Михаил мог уже сказать себе, не кривя душой и, в общем,
сильно не ошибаясь, сколько и чего берут его данщики, вирники и тиуны на
вымолах, на рынках, у ворот и перевозов. Потребовалась жестокость, и он ее
проявил. Славившийся силою в кулачных боях, редкий знаток коней, гроза
ярмарочных менял, лихой в гульбе и еще того более лихой во взятках, кои он
брал исправно с правого и виноватого, <несытый кровопивец> - по слову иных
гостей торговых, главный конский тиун Твери Романец бежал от него в Орду.
Другие мздоимцы и того пуще - поплатились головами. Зато теперь сборщику с
большого сбора данническое шло с прибавкою от княжеской казны. Стало
опасно жить поборами с купцов и выгодно - княжою службой. Радовались
купцы. Ширился торг. Все новые и новые гости торговые из дальних и ближних
земель собирались на пристанях Твери, Кашина, Зубцова, Кснятина и прочих
тверских градов и рядков торговых. Того милее: тверские смерды, рядовичи,
избавленные от диких поборов (положи свое тиуну и торгуй, боле тебя не
тронут!), охотней и чаще стали бывать в торгу. Нехитрый сельский товар, а,
глядишь, - поболе того товару - сытее горожанин, <ремественник>; а и
смерд, скопив на рынке толику серебра, замог отдавать в срок неминучую
дань ордынскую, проклятую полугривну, которую плохою порой - ревмя реви -
не добудешь ни за хлеб, ни за мясо, ни за рыбу - никто не дает, - впору с
женки колты сымать да у дочек кольца серебряны с перстов... един сором!
во своей волости господин, кажному докажи, что для его ж корысти выгоднее
купцей-гостей не зорить да мужиков по миру не пущать... За всеми теми
заботами, зело не княжескими, ночей не досыпаючи, куска не доедаючи,
Михаил должен был еще и за Юрием следить, чьи пакости и шкоты начались
тотчас, как подписали мирную грамоту с Москвой. Но и та беда не беда, коли
есть беда горшая! От моровой язвы скончалась государыня-мать, заразилась,
обходя и утешая болящих. Похоронили великую княгиню Ксению во Владимире, в
Княгинином монастыре.
все его многотрудные дела? Мор, утихший было зимою, к лету возобновился
вновь, а в июле, будто мало было одной беды, распространился ящур. Умирали
кони и скот. Но и то было не последнее горе. В августе началось невиданное
нашествие мышей. Так к мору и скотьему падежу прибавился голод.
было одно и то ж. Давеча посольский княжого села на Дубне провел его в
житницы, где кучами лежало только что свезенное и уже дурно пахнущее зерно
нового урожая. В полутьме просторного сарая что-то шуршало и шевелилось по
всему полу серою пеленой. Князь ступил, как почуялось, в мягкое,
пружинящее. под сапогом, и тотчас раздался неистовый злобный писк. Под
ногами были мыши. Он шел и давил их каблуками, а зверьки кидались
посторонь, иные лезли, цепляясь, по сапогам, злобно посвечивали их
крохотные бесчисленные глазки. Михаил, осклизаясь на трупах грызунов, едва
выбрался наружу, стряхивая с платья вцепившихся мышей, и еще и сейчас,
вспоминая кишащую нечисть, вздрагивал от ужаса и отвращения.
бабку, и тотчас серая кучка под нею россыпью кинулась по сторонам.
почуял тяжести: в руках был уже не сноп, а легкий и пустой пучок соломы.
вновь, когда начнут умирать по дорогам и в избах, когда самый смиренный
мужик и тот пойдет с кистенем на дорогу, не в силах зреть голодной смерти
детей, когда ни хлеба на новгородскую торговлю недостанет, ни серебра на
ордынскую дань. Чтобы хотя сама Тверь не вымерла и не разбежалась от
голоду, хлеб надо было везти с Волыни (ежели не воспретит бывший шурин!)
или даже с Литвы... Везти хлеб, стало - опять доставать береженое серебро,
лопоть, скору и слать за рубеж, вместо прибытку от уряженных дел торговых!
сытом коне, когда трясущиеся от голода и стужи, с потухающими взорами
смерды будут плестись обочь, с тщетной надеждою провожая глазами княжеский
поезд. И надо будет скакать! И надо будет быть сытым - для дел и борьбы! И
ничем нельзя будет помочь им до новины, до нового урожая...
коего Михаил видел лишь мельком и еще не постиг. Епископ тверской, Андрей,
кипел раздражением на пришлого духовного главу Русской земли, а сам
Михаил, припоминая козни волынского князя, опасался митрополита и не
доверял ему, хотя внешним обликом своим, статью и зраком, Петр показался
ему даже приятен. Летом митрополит отбыл в Новгород, и опять было
опасение: не станет ли Петр, в угоду Юрию, мирволить новгородской смуте?
голоде, и вновь услышит хулы на Петра, а там вмешаются игумен Отроча
монастыря и духовник Михаилов, и будут вновь читать и молвить от древлих
словес киевских, от византийских украшенных речей, и превозносить его
величие, и повторять то, что он уже совершил и намерен вершить впредь, и
все будет правда, и... словно он уже видит их: синие лица и скорбные, в
черных кругах, огромные очи умирающих с голоду детей, - и ничего нельзя
будет совершить, и ничем помочь!