сильнее, когда он думал, что как женщине, так и скрипке для того, чтобы
добиться сладкого тона, необходимы плавные движения смычка.
Совсем иначе относился к этому вопросу писатель Непомуцен Мария
Любиньски. В его понятии минула уже эпоха, когда искусства имели над людьми
магическую силу. На головы поэтов никто теперь не возлагает венки из
лавровых листьев, у наилучших теноров не выпрягают коней из экипажей, в
театры ходит организованный зритель, а залы на встречах с великими
писателями заполняют школьниками. Светят пустотами мягкие кресла крупнейших
филармоний, на вернисажах бывают преимущественно коллеги художника или его
злейшие враги. Конечно, на концертах какого-нибудь певца, говорят, ломают
стулья, но случается это исключительно за границей. Пришли времена
художников-организаторов, артистов-производственников, неустанно
анализирующих колебания рынка, изучающих интересы потребителей и следующих
закону спроса и предложения. Другими словами, творчество превратилось в
художественное производство со всеми вытекающими из этого факта
последствиями. Обязывала погоня за модой, применение новых технологий,
порождалась необходимость закупки за границей все новых лицензий и мыслей,
которые после соответствующей переработки можно было продавать на
собственном рынке или даже экспортировать в страны "третьего мира". В этом
производстве (как, впрочем, и во всяком другом) царило железное правило
неуклонного роста производительности труда и снижения себестоимости
продукции. Современный писатель не имеет возможности так, как когда-то
Флобер, писать в течение целого дня только одну фразу, в течение десяти лет
создавать одну книжку. Человек, который хотел жить на доходы от литературы
на каком-то уровне, должен был диктовать свое произведение четырем
машинисткам: сначала как повесть, потом как ее кино- и телевариант, потом
как пьесу для театра. Тот, кто намеревался оставаться писателем и попросту
забавляться литературными занятиями, должен был иметь хорошо оплачиваемую
государственную службу или работать в редакции какого-нибудь журнала. Рядом
с профессиональным писательством (этим, в четыре руки) развивалось
писательство воскресное, праздничное, каникулярное, урывками или, как его
называли, "наскоками". Он, Непомуцен Мария Любиньски, не умещался ни в одном
из этих родов. Он не выезжал за границу и не привозил оттуда чужих замыслов,
которые бы творчески перерабатывал, не работал "в четыре руки", не имел
государственной должности и одновременно писал не наскоками, а
систематически, каждодневно, стараясь реализовать исключительно собственные
замыслы. Себестоимость, таким образом, у него была высокая, а
производительность труда низкая, поэтому раз за разом он должен был
хлопотать о разного рода творческих стипендиях. Как мог, он оберегал свою
независимость, но это бы ему не удалось, если бы не его жена, пани Басенька,
которая умела шить и считалась в округе очень хорошей портнихой. Сохранил ли
он полностью свою независимость? Он не мог бы с определенностью ответить на
этот вопрос, поскольку пани Басенька покровительствовала его творчеству,
надеясь, что он когда-нибудь напишет разбойничью повесть. С ранней молодости
пани Басенька любила только такие книжки, которые создавали у нее
впечатление, что она идет через огромный лес, где на каждом шагу, как
разбойники, поджидают человека страшные мысли и картины." Разбойник с
большой дороги лишает его одежд, сотканных из заблуждений, глупых
предрассудков и ошибочных представлений о мире. Читатель, по мнению
Басеньки, должен постоянно трястись в тревоге, отвращении, возмущении и
возбуждении, а в писателе видеть не бородатого и почтенного пророка, а
грозного разбойника с мотыгой, занесенной над его головой. Почему она любила
именно такие книжки - Бог знает, ведь она не грешила слишком большим умом
или образованностью, которые требовали бы такого разрушения общественных
представлений и идеалов. Может быть, пани Басенька попросту любила в книжках
пикантные историйки и неприличные сценки, но этого ведь так прямо она не
могла сказать мужу. Итак, Любиньски был писателем свободным, хотя в
определенном смысле порабощенным надеждой жены" считающей его художником
архаичным в мире творцов-менеджеров и творцов воскресных.
Богумил Порваш оставался художником еще более архаичным, чем Любиньски,
творцом чуть ли не доисторическим. Он рисовал исключительно тростники у
озера, и, что хуже, хотел жить на доходы от этого творчества. Кроме
таинственного барона Абендтойера в Париже, он, похоже, не имел никакого
покровителя и поэтому - скажем честно - много раз попадал в нужду настолько
страшную, что от голодной смерти его иногда спасал только ужин у Любиньского
или Негловича или же какая-нибудь пани, которую время от времени ему
удавалось откуда-нибудь привезти.
Велика была вера Порваша в искусство, способное подчинять и порабощать
человеческие сердца и умы, овладевать воображением. Ведомый этой верой, в
один прекрасный день он погрузил в свой заслуженный "ранчровер" четыре
липовые колоды (что тут скрывать - украденные в лесу). Взял в машину и
несколько картин, изображающих тростники у озера. Так оснащенный, он выехал
в столицу, к своему коллеге по учебе, некоему Антони Курке, который из
липовых колод вырезал опечаленных Христосов и продавал их в магазины
народного творчества. Порваш надеялся, что за эти четыре липовые колоды
Антони Курка поможет ему продать картины с тростниками у озера, а на
вырученную сумму ему удастся купить не только холст для новых картин и
краски, но и останется еще какая-то сумма денег на дальнейшую творческую
жизнь.
Антони Курка принял его сердечно, поблагодарил за липовые колоды и
гостеприимно указал на железную кровать в углу мастерской на последнем этаже
небоскреба. Он проинформировал Порваша, что перестал вырезать опечаленных
Христосов, а занялся персонажами из Ветхого Завета, потому что, как
утверждали исследования общественного мнения, проведенные разными паненками,
продавщицами из магазинов народного творчества и сувениром - люди,
неизвестно почему, потеряли интерес к Новому Завету и предпочитали покупать
Моисея с книгами, Даниила, Иова с китом. Курка неплохо преуспевал, кроме
мастерской в небоскребе, у него была в другом месте трехкомнатная квартира,
прехорошенькая жена и двое детей. Квартира его была обставлена антикварной
мебелью, оценивавшейся в несколько миллионов злотых. Понятно, Антони Курка и
не думал приглашать Порваша в свою квартиру, чтобы представить ему жену и
деток, так как считал Порваша чем-то вроде мужлана и динозавра в искусстве,
обреченного на вымирание. В благодарность за липовые колоды он расщедрился
только на то, чтобы купить пол-литра чистой водки, две копченые ставриды и
несколько булочек и вдобавок на время пребывания Порваша в столице одолжил
ему второй ключ от своей мастерской. Попивая с Порвашем водку, он советовал
ему как человек доброжелательный:
- Ты должен стать народным художником. Никто в столице о тебе уже не
помнит, а впрочем, можно раззвонить, что ты умер с голоду. В своей деревне
займешься резьбой - лучше всего разных дьяволов, на них сейчас мода. Люди
сейчас хотят пить молоко прямо из-под коровы, произведения искусства
покупать не в магазинах, а непосредственно у художника из народа.
Мудро и правильно говорил Антони Курка, который был творцом
современным, исследующим требования рынка и различные тайные течения,
пронизывающие общество. К сожалению, Богумил Порваш не хотел вырезать
дьяволов - только рисовать тростники у озера. И после нескольких рюмок он
набрался смелости настолько, что запаковал одну из своих картин и пошел с
ней в художественный салон.
Картину Порваша внимательно осмотрела высокая и хорошо сложенная
женщина лет около тридцати пяти, крашеная блондинка, старательно причесанная
и элегантно одетая. Порвашу она показалась необычайно изысканной, особенно
одурманил его запах ее духов, на удивление сладкий и возбуждающий. На
ухоженных пальцах с покрашенными серебристым лаком ногтями переливались
бриллианты в золотых кольцах, на шее у нее тоже была подвеска из чистого
золота старой работы. Порвашу она показалась настоящей дамой, а поскольку он
никогда не имел дело с такой особой, то он почувствовал себя оробевшим до
такой степени, что его пробрала дрожь не только внутри, но и снаружи. Хоть
художник Порваш бывал даже в Лондоне и в Париже, но и там никогда ему не
случалось раздеть женщину более престижной профессии, чем уборщица в отеле
или мулатка, поющая в каком-то подозрительном кабачке, но и у той были
волосатые ягодицы, что исключало ее, по мнению Порваша, из круга настоящих
дам.
Художник не ошибался. Действительно, пани Альдона, товаровед в
художественном салоне, была настоящей дамой. Она была родом из старой
шляхетской семьи, десять лет назад окончила факультет истории искусств.
Дважды выходила замуж и дважды разводилась, а так как ее супругами были люди
состоятельные и изысканные, то, кроме пятнадцатилетней дочери от первого
брака, она имела сейчас богато обставленную собственную квартиру, широкие
знакомства в кругу состоятельных людей, а также интеллектуалов и людей
искусства. Каждый год она бывала с кем-либо из них то в Турции, то в
Югославии и даже в Испании. Знала она и много иностранцев, которые приезжали
в Польшу, чтобы тут рекомендовать к производству свои образцы обуви или
детских пальтишек. Иногда они советовались с пани Альдоной о своих делах,
потому что она знала три языка и умела хранить тайны. Как частное лицо, пани
Альдона интересовалась только старыми ювелирными изделиями, оценивала их, а
самые любопытные из них покупала. Картинами она занималась нехотя, именно
так сначала она отнеслась и к произведению Порваша.
Ее, однако, поразило, что Порваш рисует удивительно старомодным
способом, как будто наука о тайнах живописи была ему чужда. Даже с
перспективой у Порваша словно бы были трудности, его картинам не хватало
глубины, а тростники лезли один на другой без какого-то лада, плана,
композиции. Колористически они не казались интересными и даже поражали
какой-то монотонностью, и в то же время было в них что-то, заставляющее
задуматься, потому что каждая тростинка как бы напоминала человеческую
фигуру эти тростники были чем-то вроде толпы, посеченной вихрем и сбившейся
над серой поверхностью, которая должна была изображать замерзшее и покрытое
льдом озеро - или вообще Ничто.
- Не помню, чтобы я видела ваши картины в какой-нибудь из современных
галерей, - сказала пани Альдона.
- Я не выставляюсь в Польше, - ответил дрожащим голосом Порваш. - Свои