не было известно на Руси, говорили <личины> и <хари>.) Верно, еще от тех
первобытных охотников, что плясали некогда у костров, вздев на себя
звериные шкуры и рога, пляскою заклиная удачу на охоте, идет это древнее
веселое ведовство. Тут все навыворот: мужики рядятся бабами, бабы -
мужиками, подчеркивая отличительные срамные признаки; рядятся и в звериные
шкуры, изображают и леших, ведунов или чертей, носят из дому в дом
<покойника>, который, скаля желтые зубы, выставляет напоказ свой
детородный член; <проверяют> визжащих девок, задирая им подолы, и всякого
иного бесстудно веселого глума хватает на Святках! В теплом климате
Средиземноморья, на улицах итальянских городов, ряженье выливается в
веселые всенародные шествия - карнавалы. Не то на Руси. Трещит мороз, все
утонуло в снегах, и ряженые ходят гурьбою из дому в дом, вваливают в сени,
шумят, озоруют и пляшут, поют разгульные песни и, наплясавшись, нашумев,
потешив себя и хозяев, трогают дальше, выходя на трескучий мороз, под
голубые рождественские звезды. Идут гуськом по узким извилистым тропинкам
среди сугробов - до нового дома, до новых приветных сеней. Зовут их
ряжеными, или кудесами. Кудес, кудесник - древний языческий жрец и
заклинатель огня. Быть может, когда-то, призывая солнце возродиться после
зимних суровых сумерек к новой весне и свету, кудесники, заклиная дневное
светило, тоже рядились в личины? На севере ряженых зовут еще и шилигинами
или шелюханами (Тиликен - озорной каверзный божок древних народов Севера,
вроде нашего баенника или овинника, - оттуда и прозвище). А вывернутые
одежды, измененный понарошку пол, срамные <покойники> и прочее - это все
от тех же древних времен: призыв к перемене, круговороту, возвращению,
новому, после смерти, рождению на свет годового солнца и всего годичного
круга природы. Древние еще не знали времени длящегося, продолженного в
веках; время текло для них по кругу, ежегодно обновляясь, рождаясь вновь и
вновь в том же, неизменном облике. И надобно было помочь этому
возрождению, помочь новому повороту вечного колеса.
Рождество и Святки в древней Москве!
тынов; накатанные тропинки между снегами, по которым днем хозяйки проходят
за водой; узоры низких кровель в бахроме инея; путаница оснеженных ветвей
над головою. Все те же неистребимые сады осеняют московские дворики XIV
века, как и всех последующих, вплоть до начала XX, столетий. Кое-где, над
кровлями, видны выписные верхи затейливых храмов и гордая, изузоренная
снегом резьба боярских хором. Из маленьких, в полтора бревна, оконцев -
желтые мягкие платки света, раздвигающие синюю уютную тьму. Там, за
стеною, трещит лучина, или чадит масляная плошка посадского книгочия, или
теплятся свечи в боярском терему. Порошит снежок, а над головою -
черно-синее небо, затканное алмазами и яхонтами. Пахнет свежестью и, как
часто на Святках, незримо реет в воздухе запах неблизкой еще весны. Там и
тут тявкают и заливаются псы. Из распахнувшихся во тьму и снег дверей
вместе с полосою света вырывается в ночь разгульная плясовая, звучат
сопели и домры, пронзительно, с переливами, играет пастуший рожок. Долгая
вереница мохнатых теней с хохотом вываливает из дверей в снег, кто-то
кого-то катает в сугробе, радостно визжат девки, парни гогочут в темноте.
Хрюкающие, воющие голоса пугают запоздалого путника. Маленькие чертенятки
скачут прямо через сугроб, и конь пятит в оглоблях, и седок невольно
крестит лоб, хоть и знает, что нынче Святки и, пока кудесы не <потонут>,
до нового года, в крещенской воде, жди чуда на каждом углу!
боярских хором, с визгом и хохотом вваливаются ряженые, и не всегда
поймешь: то ли это голытьба, набежавшая на даровое боярское угощение, то
ли свои, соседи, те же боярские отроки, а то и сами великие бояра и
боярыни в нарочитом тряпье и рванине - на Святках кудесить не заказано
всем!
перепираются между собой. Один, в вывороченной шубе, в медвежьей харе на
голове, тянет другого, упирающегося, в наряде бухарского купца. А тот не
идет, и даже тут, под звездами, видно: заливается густым вишневым
румянцем.
ты ай нет? Дрожишь красною девицей! Чать не парень уже, лонись жонку
схоронил! Не укусит же она тебя! Ну! Я созову на сени, а ты уж сам сговори
с нею!
головою, скоро слезы покажутся на глазах.
Жить без нее не могу! Как узрел... словно варом ожгло... Сам не свой, ни
рук ни ног не чую. Веришь - ночами не сплю из-за нее! Мне ее оскорбить -
лучше в омут, а брат, он...
какая-нибудь, а Вельяминова! Идем, не то оставят нас тута одних!
краснея и бледнея под шалью, бежит вослед за медведем, который догоняет
ватагу, волоча брата за собой.
факелы, бросая блики неровного света. Пришедшие, хрюкая и хрипя, пробивают
себе дорогу к сеням, отпихивая слугу, лезут прямо на высокое красное
крыльцо терема. Холоп, догадав, что перед ним не простые шелюханы,
сторонит, давая дорогу.
посуда на столе. Кто-то из ряженых, в рванине, но в щегольских красных
сапогах, вскакивает на стол, ходит выступкою и вприсядку меж серебряных
чаш и блюд, ходит так, словно совсем лишен весу, и вышедшая полюбовать
хозяйка, и сам хозяин, явившийся взглянуть на кудесов, неволею любуются
молодцом. Ничего не сронив и не задев никоторой посудины, плясун
спархивает со стола.
столом. - Тот-то плясун отменный!
испивают по чаше белого боярского меду и снова пускаются в пляс. Рычит
медведь, кусая гостей за ноги, встав на задние ноги, хватает в охапку
девок, и мало кому повиделось, как медведь, охапив пятнадцатилетнюю
хозяйскую красавицу дочерь, шепчет ей что-то на ухо, а девушка, вся заалев
лицом, сперва испуганно трясет головою, отступает к изразчатой печи, тупит
голову, дивно похорошев, и вдруг, пождав несколько и закусив губу,
срывается с места и опрометью бежит в двери. Тут, остановя бег - не следят
ли за нею? - и сжав ладонями пылающие щеки, она ждет несколько мгновений,
но за шумом и гамом гульбы даже и мать, кажется, ничего не заметила! И
Александра, оглянувши по сторонам, крадется по темному переходу, отворяет
двери, вываливая разом, словно в воду, в нежилой холод нетопленых задних
сеней, и во тьме, чуть-чуть разбавленной огоньком лампады, пугаясь до
перебоев в сердце, замирает у тесовой стены.
наконец, рядом с большою кадью для воды, вытащенной в задние сени
праздника ради.
собственного голоса, и - промолчи он еще - готова закричать: <Спасите!> -
ринуть назад, в тепло и светлоту хором. Но он отвечает тем же хриплым,
трепещущим шепотом, видно, и сам весь дрожит, как она.
Я хотел... Я... люблю тебя, Шура! - отчаянно решается он наконец. - Давно
люблю, с первого погляда ищо!
становится нестерпимым, шепчет едва различимо, одними губами:
девушки, ее выписной лик, и очи, озорные и строгие в одно и то же время,
чуть-чуть мерцающие в темноте, начинают дурманом кружить ему голову. Он
делает шаг, другой... Откинувши шаль с лица, жарко дышит, с готовною
жаждой протянув в темноту трепещущие руки.
голос, кричит: - Не смей!
робости и волшебной, небывалой еще близости девушки.
отчаянный упрек. - Шура... - повторяет он, опуская руки, и, не зная, что
еще больше сказать, повторяет тихо: - Люблю тебя!
для него, что неземное видение сейчас исчезнет, вильнув подолом, и ему
останет с соромом выбираться из сеней, натыкаясь на слуг, а там и верно -
хоть в омут головою! Она, и вправду, делает легкое движение, словно
собираясь уйти, и тут его прорывает. Он горячо бормочет, сбиваясь к
путаясь, восхваляя всеми известными ему песенными и книжными украсами ее
красоту, обещает любить до самого гроба, и даже после могилы, и не
отступить ни перед чем, чтобы добиться у старшего брата ее руки:
сей! Быть может, даже вышнюю власть в черед за братом. Но и там, на
вершине, на самой выси стола владимирского, ты будешь одна для меня на всю
жизнь, на все веки, на всех путях моих и во всех помышлениях, яко звезда
путеводная в ночи египетской, яко солнечный свет, яко перст судьбы, яко
господень зрак над землею!
приближается, приближается... И вот жаркое дыхание на ее лице, выписной,
почти девичий, загадочный в темноте молодой лик... Иван наклоняется к ней,
кладет руки на плечи, и - холодные упругие губы девушки прижимаются к его