крышками и выбитыми окнами, их собирались реставрировать, а пока они
должны были окончательно умереть, чтоб потом восстать из пепла: пожары
здесь не редкость. Я миновал Трехсвятительскую церквушку с чистыми,
светящимися свежей белизной стенами, где когда-то вошел в "мир божий раб
Михаил, сын Булгакова". Явился, чтоб рассказать людям то, чего они не
знали ни о себе, ни об окружающем их мире, рассказать с единственной целью
- сделать людей лучше и счастливее; но самому ему познать счастье не
удалось потому, по-видимому, что некто, кто был нашей совестью, нашим
недостижимым идеалом и нашим пророком, воспротивился появлению еще одного
пророка...
покарабкался по крутой, разбитой и размытой брусчатке Олеговской. Идти
сюда оказалось еще труднее, чем ехать на автомобиле, - однажды пришлось,
не по своей воле, естественно, вползать на "Волге" вверх, разыскивая
районную ГАИ.
деревянном с мансардой домике, спрятавшемся в густом, буйно заросшем по
причине давнишней заброшенности саду.
чуть-чуть светилось окошко.
было неспокойно, но виной тому скорее всего ненастная погода, затерянность
и таинственность этого глухого подворья, откуда даже собаки сбежали.
каждой минутой.
осклизлой и крученой, на тусклый огонек.
изнутри. Звонка не нащупал и стукнул в набрякшую, мокрую доску раз,
другой, но никто не спешил открывать, и я грохнул посильнее, потом
затарабанил нагло и требовательно - испугался, что мне вообще не откроют:
хорош я был бы тогда со своими сомнениями и выводами, со своими страхами и
опасениями. Вот бы Салатко посмеялся над доморощенным Шерлоком...
общем-то нарушал данное ему слово...
что заломило в кости.
увидел его - собственной персоной.
ожидал увидеть меня и растерялся.
ерническо-шутливый тон, но он мне плохо удался.
место, и засов звонко ударился металлом об металл.
избу - комнате с широкой печью-лежанкой в углу, в ней жарко горели толстые
чурбаки. Тусклая настольная лампочка выкрасила белый круг на столе и...
шприцы, стальной кювет для кипячения игл перед инъекцией, кучки какого-то
желтого порошка, несколько сухих головок мака, тут же стояла и новенькая
кофемолка, контрастировавшая своей чистотой и совершенством с грязной,
замусоренной и засаленной крышкой стола.
какой-то сморщенный парнишка, совсем еще юный, и рядышком в одной нижней
рубахе, сквозь которую выпирали торчавшие сосками груди, безучастно
сидела, точно грезила наяву, девушка с потным, каким-то растерянным лицом.
он стоял, прислонившись плечом к печи. Под два метра ростом, он, казалось,
головой подпирал низкий потолок. Сухое темнокожее лицо, почти невидимые в
глубоких, чуть раскосых глазницах глаза, мощный разлет плечей и длинные,
свисавшие до колен, руки. Он или только пришел, или собрался уходить - был
одет в светлую кожаную модную куртку со множеством молний, в
светло-коричневые джинсы, вправленные в высокие, щегольские сапоги.
со времен спорта за привычку по поводу и без оного вставлять: "Теперь я
турок - не казак!"
удивление, если не растерянность.
удовольствие называть его по кличке.
высокий - или, может, мак для первого раза?
вопросов...
есть к тебе вопросики. Не мы у тебя, а ты у нас в гостях!
пошел ва-банк. - Ну, вроде тех, что под окошком вон прохлаждаются...
слово - не воробей...
только вперед.
делать будем, Хан?
снизу и с раскалывающейся от боли грудью отлетел к печи...
подумал я, отлеживаясь на сыром земляном полу. И какое-то ощущение пустоты
лишало последних сил. - Никто ведь не догадывается, куда это я забрался...
Глупо... Толку - нуль, проку - еще меньше..."
убивали, сознания не лишали, но тело, мозг, каждая живая клеточка
раскалывались, разламывались на части от боли - острой и не приглушенной
беспамятством. Я догадался по их репликам, что они выследили меня, когда
ездил к Салатко, ну, о том, что был у Марины Добротвор, и подавно знали,
искали и не могли найти со мной контакт без свидетелей. Впрочем, сейчас
необходимость в этом и вовсе отпала: они намылились смываться - далеко,
сам черт не сыщет. Хан похвалялся не от глупости своей, ясное дело, а
затем, чтоб поглубже достать меня, лишить внутренней силы, что еще как-то
позволяла держаться, похвалялся, что как только закончат валандаться со
мной, - на машину и в Харьков, а оттуда - билетик на самолет до Барнаула,
ну, а дальше - там дом, горы и лощины, там свои: никто не продаст и не
выдаст.
от буйного урожая сад, притихший, словно напуганный собственным
плодородием, этот сад и этот дом, где лежал я теперь, раздираемый болью,
на глиняном, неровном и заплеванном полу. Мы - Николай, Ленька Салатко и я
только что приехали после последнего старта чемпионата республики, где мне
удалось наконец-то преодолеть барьер на двухсотметровке, и те несколько
десятых секунды, вырванных в результате года упорной, умопомрачительной
работы, переполнили счастьем и неизбывной верой в собственные силы.
Николай (Турком мы его, чемпиона Украины, тогда еще не прозвали) - он с
детства дружил с Салатко, учились в одной школе и, кажется, даже родились
в одном доме на Рыбальском острове - зазвал к себе, к бабке на пироги с
антоновскими яблоками.
тенистую тихую улочку чистыми окнами и кустами герани в глиняных горшках с
Житнего рынка, где с восходом солнца появлялись телеги из Опошни с
незатейливой, но бесконечно прекрасной в своей простоте посудой. Лучи
предвечернего теплого, но уже не жаркого солнца мягко золотили потемневшие
от времени, растрескавшиеся доски веранды, ветви желтеющих яблонь и
вспыхивали огнем в лакированных боках больших, с добрый кулак, антоновских
яблок. Пахло горьковатой калиной, росшей за погребом, жужжали поздние
пчелы, со стороны Днепра время от времени долетали низкие басовые гудки
колесных пароходов, веяло покоем и совершенством жизни. И мы пили чай с
вишневым вареньем и больше молчали, чем говорили, зачарованные, убаюканные
этой красотой, собственным превосходством над другими, рожденным спортом,
тренировками и поклонницами...