верху кровли, перестук пулеметных очередей, доносившийся с передовой, тепло
бойцов, плотно, будто в обойму, набитых в клуню, запах земли и гари,
исходящий от них, -- не знаю, но ощущение доподлинности захватило всех
бойцов. Когда дело дошло до того места в картине, где мать убитого дитяти,
тайком от фашистов закопавшая его во дворе, притаптывала землю, чтобы
"незаметно было", и глядела на нас широко открытыми глазами, в которых горе
выжгло не только слезы, но даже самое боль, и сделались они, эти глаза, как
у младенца, прозрачны и голубы, хотя кино было не цветное, почудились они
нам звездами, они даже лучились, остро укалывали в самое сердце.
Отстраненная от мира, она ничего уже не видела, она топталась и топталась по
своему дитяти, с кротким недоумением, с немой мольбой глядя куда-то, должно
быть, в вечность. Белая рубаха до пят, припачканная землей и детской кровью,
похожая на саван, распущенные шелковистые волосы и ноги, босые материнские
ноги, будто исполняющие знакомый, но въяве первый раз увиденный танец вечной
муки, возносили ее в ту недоступную высь и даль, где обитают только святые,
и в то же время блазнилось -- живыми ногами наступает она на живое,
думалось, дитяти больно и страшно в темной земле...
оторопь брала, костенела душа, стыла кровь.
деется!" Я очнулся: в клуне глухой кашель, хрип -- солдаты плакали "про
себя", давя разбухшую боль в груди, и каждый думал, что плачет только он
один -- такой жалостливый уродился, и если ударится в голос -- спугнет
женщину, не в себе которая, и она, очнувшись, упадет замертво.
чистившая острым ножом картошку. Она встретила квартирантку, тешившуюся в
постели с оккупантами, таким взглядом, что я совершенно "вживе" вспомнил:
"Перышко по тебе скучает"...
крестили бойцы сожительницу немецкого офицера и, нетерпеливо ерзая,
подсказывали хозяйке, от одного взгляда которой попятилась с кухни продажная
тварь: "Пырни ее! Пырни ножиком-то!" Когда же возлюбленная фашиста забилась
в истерике, уверяя лупоглазого Ганса в том, что хозяйка-змея прикончит их,
со всех сторон удовлетворенно раздалось: "А-а, падлаТы что же думала?!"
замоскворецкого дома и на каждом пролете переводил дух, решая про себя
задачу: не задать ли стрекача? Первый раз в жизни шел я к настоящей живой
артистке! Страшно-то как!
позвонил, ожидая, что мне откроет горничная, непременно хорошенькая и в
белом фартучке. Но дверь отворила сама артистка и, приветливо улыбаясь,
пропустила меня в прихожую.
я.
артистка, и я узнал все ту же, что и в довоенном кино, располагающую к себе,
чуть лукавую, с искоркой в карих глазах улыбку. -- Ну, давайте знакомиться!
-- Она подала руку и, сразу посерьезнев, окинула меня быстрым и
проницательным взглядом, в котором светилась природная широта души, может
быть, даже удаль, но все это было уже притушено временем и глубоко таимой,
да все же угадывающейся печалью. -- Так вот вы какой! -- несколько
смешавшись, как бы невпопад, сказала она, чувствуя, что я вглядываюсь в нее
слишком пристально.
отозвался я почти грустно, почувствовав пережитое этой женщиной большое
горе, совершенно для всех одинаковое, хоть для моих деревенских теток, хоть
для артисток. Сделав такое открытие, я почувствовал себя проще и свободней в
квартире артистов. Не умея владеть застольными приборами и вести светскую
беседу, я запросто спрашивал, что чем есть, шутил сам над собою, если
получалось не по этикету, и просил не обращать на меня внимания.
артистка. -- Будьте сами собой...
только в жизни, но и в искусстве -- главнейшее качество. Смогла же вот она,
почти не снимавшаяся в главных ролях, занять свое, пусть и скромное, место в
искусстве, остаться в памяти, я теперь знаю, не только моей, но и многих
зрителей.
меняясь с передовой, и как потрясла меня сцена на кухне, неподдельная
ненависть к немцу, к "продажной шкуре", и, конечно же, задал наивный вопрос,
как это можно так вот все доподлинно сыграть?
произнесла актриса и потупилась, чтоб я не заметил дрогнувших губ.
я коснулся какой-то запретной темы, сделав им обоим больно.
движением обмахнув глаза, слабо и ободряюще улыбнулась мне: -- Вы и не
представляете, какая мне награда ваш рассказ за ту мою работу...
вдребезги разбиться звонкости, она поведала мне о той действительно тяжкой,
а в моем нынешнем понимании до подвига поднимающейся работе. Был мне тот
рассказ как драгоценный подарок, который никому не передаривают, но и в себе
его носить уже невозможно -- годы бегут, люди уходят, и как часто
опаздываешь сказать им спасибо.
полуразрушенной клуне. Одну из второстепенных ролей в этом фильме играла уже
пожилая замоскворецкая актриса, и роль ей, особенно центральный эпизод, не
удавалась. Да и мудрено, чтоб он удался, -- эвакуация, разлука с родимой
Москвой, где остались муж и восемнадцатилетний сын, который -- только мать
за порог -- тут же поспешил в военкомат и подал заявление.
актрису в Москву -- на похороны убитого в ополчении сына.
Была поздняя ночь, холод, пустота. Она удивилась, что на вокзал приехал сам
постановщик фильма, прославленный режиссер, занятый человек. Но тут же
забыла об этом. Привезли ее почему-то не на квартиру, в киностудию повезли
и, как была она -- в старой шалюшке, в древней стеганке и в домашних
подшитых валенках, завели в павильон, где их уже ждала съемочная группа.
работать! Не могу! Не могу...
мокрой, сиротски-серенькой шалюшке и ничего не говорил.
такое в ту пору распространенное слово:
добавила, что попробует, но не помнит она текст роли и что делать на съемке,
совершенно не знает.
еще хозяйку, да еще замоскворецкую хлебосолку. Он дал актрисе ножик, мешок с
мелконькой картошкой, какая только в войну вроде и рождается, усадил ее на
скамейку, а сам принялся тихонько расспрашивать про Москву, про сына, про
похороны.
зажмурилась, сжала руками голову:
стала исполнять свою работу, чистить картошку, и ушла куда-то так далеко,
что актера, игравшего немца, а был он доподлинный немец, предупредили:
"Будьте осторожны. У нее в руках нож..."