твои видения друг с другом, тем значительнее покажутся тому, кому ты
расскажешь про них...
умело и не смело к ней приблизиться, незаполнимая пропасть зияла между нею
и окружающим, и пропасть эта расширялась с каждым днем, месяцем, годом еще
с тех пор, как отправилась Евпраксия из Киева в дальнее свое путешествие,
отправилась, не замечая ничего, цепляясь мыслью разве что за собственное
отчаянье да за чеберяйчиков. Но достаточно ли человеку одних чеберяйчиков
и можно ли заполнить ими всю жизнь?
синим дымом бьет из сонных цветов, мир прорастанья семян в плодоносной
влаге, вспышек росы в утренних снах. Сверхсила природы, наверное,
освободила бы Евпраксию от бремени горя. Ведь пришла первая ее весна на
итальянской земле. Молодая, радостная зелень поднималась по обочинам в
долинах, под свежим дуновеньем легко клонились верхушки оливковых
деревьев, над изумрудными травами будто кто-то распылил серебристый
порошок. У золотистых дорог возносились темные прямые кипарисы, сквозь
длинные веера сосновых ветвей сквозило темно-голубое небо, лучи солнца,
еще не того ослепительно белого блеска, какой бывает летом, напоминали
золотые стрелы, чуть тронутые голубизной, как будто искупались они в
капельках утренней росы. На взгорьях воздух лучше хранил прохладу, которая
все же уступала постепенно запахам разогретых дикорастущих цветов.
легкому вину, слишком торопливо выпитому, горбатые ангелы леса приманивали
ее к себе, обольщая, - она забывала на время о своем высоком положении, об
осуждающе подобранных узких губах аббата Бодо; Евпраксии хотелось хотя бы
на короткий срок вырвать Конрада из его самоуглубленности, но тут же она
вспоминала про аббата и про императорский сан, приходилось
довольствоваться тем, что стала брать с собой легкую и послушную Вильтруд;
девушка понимала и чувствовала каждое движение души своей повелительницы,
чистые-чистые глаза излучали ясность, успокаивали Евпраксию, насылали на
нее благословенное забвенье, и впрямь бывало, что молодая женщина наконец
переставала помнить о чем-нибудь, кроме цветов, задумчиво собирала их, и
они как бы ластились к ней, сами собой вырастали там, где она
останавливалась; ей достаточно было провести ладонью по шелковистой траве
- и уже проглядывало белое, красное, синее, желтое, и она гладила темные
головки цветов, словно детские головки, и словно сама врастала в цветы. Ее
пальцы, волосы, все тело превращалось в душистый цветок, Евпраксия с
радостью осталась бы такой навеки, но только кто ж поймет это ее желанье и
кто с ним согласится? Чеберяйчики? Но не могли же они подать голос в
этакую даль, за Гигантские горы.
остался бы безмерно чужим и далеким. В душу не влезешь, коль тебя выселили
оттуда; вход туда запрещен. Может, приняла бы в душу свою юного Конрада.
Он напоминал ее самое, слабую Евпраксию, но, оторванный навсегда от корней
живой жизни, как сумел бы постичь он ее тяготенье к истокам, основам,
глубинам этой жизни, к главному назначенью женщины, к хмельности земной, к
сплетенью курчавой листвы, прорастанью корней, вспышками росы? Женщине в
двадцать лет естественно сменить звезды на шепот, а Конрад стремился к
звездам не просто в небе, но и в живой жизни, и в себе самом; он витал в
каких-то иных мирах, мертвенно-выдуманных, вызванных болезненным
воображением, что, наверное, с малых лет возбуждалось пустым экстазом
молитв, полных громких, неукоренных слов и потому особенно страшных, -
обращенные к неустойчивому сердцу, такие слова губили его, приводили к
самоуничтожению.
терялся в щедром свете природы, откровенно скучал, почти с таким же
осуждением, как и аббат Бодо, поглядывал на детские развлечения Евпраксии,
не мог ни понять их, ни простить. Ее душа жаждала свободы, но разве
свобода в том, чтоб бегать по траве подобно дикой серне?
время, Конрад с горячностью, близкой к исступлению, пытался открыть
Евпраксии истинное назначение истинного человека. <Есть дворец,
построенный из чудесного алмаза, несравненной красоты и чистоты. Дворец
этот в нашей душе, мы можем войти в него, но путь долог и тяжел. Нужно
пройти семь обителей, семь ступеней молитвы. Первая обитель самая легкая,
ибо достигается устной молитвой. Вторая - обитель молитвы мысленной, речь
внутренняя заменяет внешнюю. Молитва созерцательная обозначает третью
ступень. Там от души требуется много любить, не думая. Молитва успокоения
вводит в четвертую обитель. Душа уже ничего не дает, она только получает.
Истина появляется неожиданно и внезапно. Цветы едва раскрыли чашечки,
разлили первые запахи. В шестой обители, в молитве восторга, достигается
полное забвенье себя, экстаз. Слышишь, но даже малейшее движение
невозможно. Седьмая обитель - парение ума. Это уже по ту сторону экстаза.
Божество похоже на чистый и необыкновенно прозрачный алмаз, намного
больший, нежели видимый мир. А когда после всего этого возвращаешься на
землю, снова становишься подобным маленькому ослику на пастбище...>
Куррадо. Вспомните хотя бы, что вас нарекли германским королем.
Конрад.
она могла бороться против одиночества и если и не видела ничего впереди,
то довольствовалась хоть тем, что имела. Пыталась допытываться у Вильтруд,
что она думает о молодом короле, но девушка пугливо прятала глаза.
даже императором, как дед императора Генриха.
отступалась.
Конрада к себе, тот не подчинился. Остался в Вероне, продолжал ездить с
Евпраксией и надлежащей свитой то в горы, то к озеру Бенако, то в церкви и
аббатства, и молодая женщина была благодарна этому болезненному и чуточку
странному Куррадо за его уважительность, за то, что из всех мужчин мира он
единственный дарил ей пусть не совсем обычную, но человеческую
привязанность. Женщина создана для глаз и прикосновений. Ей чудились
прикосновения самые грубые и безжалостные, так почему ж она должна была
отказаться хотя бы от взглядов? А Куррадо глядел на нее восхищенно. И
получалось, что даже этого иногда достаточно для счастья.
видно, надолго, со всем своим многочисленным двором, окруженный
любимчиками, наперсниками, прислужниками и шутами-придурками, но сразу же
среди всех отмечен был новый приближенный, даже не приближенный, как,
скажем, издавна всем привычный Заубуш, а будто прилипший к Генриху, потому
как нигде не расставался с императором, тенью стоял позади него, весь в
черном, без всяких украшений, без какого бы то ни было оружия, высокий,
худой - просвечивают кости, а на впалых щеках отблески некоего пламени
адского и взоры тоже горящие. Человек этот владел всеми возможными
языками, что уже само по себе выдавало в нем пройдоху. Имел наглость
вмешиваться в любые разговоры императора, даже в его разговор с женой, -
из чего сделали вывод, что влияние этого человека на Генриха не имеет
пределов. Поздней выяснили, что и в Верону император приехал понукаемый
этим человеком; по крайней мере, так поняла приезд Евпраксия.
приличествующих приветствий Генрих не удержался и довольно отчетливо
намекнул, что прибыл сюда по совету одного своего весьма ценного друга и
помощника. Евпраксия промолчала. Сказать ему, что следовало бы
руководствоваться собственными побуждениями? Но зачем? Между ними умерло
все <собственное>, и дважды умерло - вторично со смертью сына.
прямо и грубо спросил Генрих.
веронскому, тридентскому и брешианскому.
исповедника?
то ли Генрих просто прикинулся глухим, чтоб поиздеваться над Евпраксией.
снова произошло меж императором и императрицей то странное, дикое, что уже
случалось не раз там, в Германии.
спокойно рассказывать, как помог ей Конрад в тяжкие минуты и дни, выразила
надежду, что император не станет мешать ее беседам со своим сыном,
посещениям окрестностей Вероны.
император, - он нашел меня сам. Кто-то пустил отвратительный слух о моем
тайном недуге, и вот этот человек поспешил ко мне. Дабы помочь.
недуг? Разве что всеобщую испорченность посчитать недугом?
лихорадку, - предупредила Евпраксия сочувственно и просто.