аурой, обволокла каким-то сиянием. Красота мыслится как некое легкое
воздушное сияние, которым можно окутать, облечь предметы. Аналогичные стихи
повторены и Од. VIII 18 - 22 и в ХХIII 156 - 159 и в ХХIV 367 - 369:
супругом (Од. ХVIII 187 - 197):
облечение. Это, прежде всего, общеизвестное вдохновение гомеровских певцов и
самого Гомера. Обращение к Музе, ставшее в Европе пошлостью, имело в
гомеровскую эпоху весьма сложное содержание. Музы вкладывают в поэтов
вдохновение так же, как боги облекают героев внешней красотой лица и стана.
В Ил. II 485 - 493 поэт перед исчислением всего ахейского и троянского
воинства обращается к Музам, которые все знают на свете, помочь ему и
привести на память все ахейские корабли. В Од. VIII 480 сл. читаем о певцах:
"Ведь пенью певцов обучила Муза сама и племя певцов она любит сердечно". И
когда начинает петь Демодок, говорится (73): "Муза внушила певцу пропеть им
сказанья". Ибо (44 сл.): "бог дал ему сердце нам песней радовать, как бы о
чем ему петь ни велело желанье". Другой певец, уже в доме Одиссея,
веселивший в его отсутствие женихов, просит помилования, аргументируя (ХХII
347 - 349): "Я самоучка, само божество насадило мне в сердце всякие песни. И
кажется мне, что готов я, как богу, песни петь для тебя. Не режь же мне
горла, помилуй". Богам тоже не менее, чем самим людям, приятно слушать
прекрасные песни. В Ил. I 472 - 474:
радость" и "для смертных желанны везде на земле беспредельной". Полная
зависимость поэта от Муз демонстрирована у Демодока еще и его слепотой.
Он-де настолько погружен в дары Муз, что ему нечего смотреть больше
физическими глазами (Од. VIII 63 сл.): "Муза его возлюбила, но злом и добром
одарила: зренья лишила его, но дала ему сладкие песни". Сам Гомер в
представлении всей античности был слепым певцом-старцем.
материи, в виде какого-то льющегося, живого потока, оценить и понять который
стремятся все античные теоретики. Эту красоту очень трудно выразить
средствами современного отвлеченно-научного языка. Поэтому для характеристик
этого античного феномена мы употребим сочетание слов, совершенно необычное
для западноевропейского уха, на первый взгляд, вполне противоречивое.
Именно, красота, как ее мыслит Гомер, есть некоторого рода текучая сущность.
Западноевропейские философы почти всегда противопоставляли "сущность" и
"текучесть". Сущность вещи представляется чем-то устойчивым, даже
неподвижным, не подверженным никакой текучести. В этой "сущности" отрицается
всякий процесс, всякое становление, а вместе с тем, конечно, и всякое
ставшее, результат становления, т.е. всякая фигурность, образность, не
говоря уже о пластичности. Подобное представление чрезвычайно отвлеченное.
Это - только самое первое различение сущности и явления, которое как бы ни
было абсолютной истиной для первого шага отвлеченной мысли, уже перестает
быть таковой для второго и оказывается уже полной ложью для последнего,
завершительного шага мышления. Но это не только ложь по существу. Это - то,
что совершенно немыслимо для античной эстетики: и это - то, против чего
Гомер протестует от первой строки до последней.
Гомера. Это значит, во-первых, что красота есть сущность - со всеми теми
особенностями, которые видят в этой "сущности" самые отвлеченные (и в том
числе и античные отвлеченные) мыслители. Другими словами, красота
нематериальна, нефизична, внепространственна, вневременна, невидима,
неслышима, неосязаема. Она есть смысл, идея вещи, внутренняя жизнь вещи, ее
самая последняя основа и субстанция, не что-либо внешнее и случайное, а
максимально внутреннее и для нас необходимое. Но гомеровская красота есть в
то же время "текучесть". Это "сущность". Она - видима, ибо она светоносна, и
слышима, ибо - благозвучна. Ее можно осязать как таковую, как будто бы это
была физическая материя: глина, песок, металл, камень. Ее можно взять в
руки, ею можно пользоваться в качестве косметического средства наподобие
пудры, красящих веществ или ароматов. У Гомера нет мифа о том, как Зевс
сошел на Данаю (мать Персея) золотым дождем. Но Гомер представляет себе
красоту именно в виде какого-то золотого дождя.
эпитет не обязательно понимать так, что тут перед нами статуя Афродиты из
золота, или что сама Афродита имеет цвет золота, или драгоценна, как золото.
Афродита есть красота, сама красота, сущность, идея, принцип красоты,
бесконечная красота, в отличие от отдельных красивых предметов, которых
очень много и которым свойственна красота только в той или иной, всегда
конечной степени. Красота имеет вид золота. Она драгоценна, она блестит
(красота у Гомера всегда "блестит"), она - материал для самых красивых и
тонких вещей.
различает этого в своей эстетике. Прекрасно у него то, что значит нечто,
указывает на нечто; но это нечто есть оно же само. Красота значит именно то
самое, что она есть. Потому-то в ней и нет разделения на сущность и явление.
Она - абсолютное тождество одного и другого.
явления есть только первый пункт в нашем понимании образа Афины Паллады,
облекающей своих героев красотой, как некоторого рода косметическим
средством. Попробуем теперь формулировать все основное, с чем сравнивается
отвлеченно-философская мысль в таком мифическом образе. Он не есть просто
какая-то отвлеченная значимость. Он еще и пластичен, и мифичен, и внеличен
(так как этого требует эпический стиль) и несет на себе вообще все
особенности греческой мифологии. Западноевропейская философия
противопоставляет внутреннее и внешнее. Гомеровское представление о красоте
вполне исключает эту антитезу: то, что мы внешне видим в этом мире красоты,
то и есть ее внутреннее; и видим мы внешне не что иное, как ее внутреннюю,
сокровенную жизнь. Собственно в этом и для нас нет ничего необычного. Как бы
мещанская мораль ни предписывала нам "не судить по наружности", мы,
собственно говоря, только и делаем, что судим по наружности; да я и не знаю,
как можно было бы поступать иначе. Всякий портрет, и живой и искусственный,
конечно, всегда говорит сам за себя. И в гомеровском представлении красота,
вне всякого сомнения, в этом смысле физиономична. Тут нет антитезы сознания
и бытия. Те струящиеся лучи и потоки красоты, которыми облекает Афина
Паллада своих героев, есть конечно, бытие, ибо они, прежде всего, есть,
существуют. Но в том-то и заключается вся их суть, что они есть в то же
самое время живое сознание, некая трепещущая душа, изнутри видимое тело
сущности, некая одухотворенная материя; видеть их физически - это значит
переживать их изнутри, как будто бы они были нашим собственным
интимно-личным сознанием. С точки же зрения эстетики подобное понятие
красоты у Гомера есть понятие эпическое. А эпическое оно потому, что
является тем общим, которое вкладывается во все индивидуальное как бы
сверху. Но так как красоту эту вкладывают в героев боги, а греческие боги
есть не что иное, как обожествление, т.е. предельное обобщение все тех же
материальных стихий, то красота эта, будучи божественной, в то же самое
время совершенно материальна; совершенно телесна и физична.
понять и все прочие ее свойства: ее возвышенный, но в то же время наивный, а
порою даже юмористический характер, ее антипсихологизм и пластику, ее
традиционность и стандартность, ее надчеловечность и в то же время полную
телесность.
субъективная идея, не объективный идеализм, а такая материя, которая
одухотворена откуда-то извне, со стороны некого другого, более высокого
принципа. Красота здесь просто самая обыкновенная материальная стихия, но не
просто стихия, а еще и очень тонкая и светоносная, наподобие лучей солнца.
Трудно сказать, какой западноевропейский ярлык можно было бы приклеить к
такой эстетике. Ясно, что это и не субъективизм, и не объективизм, и не
аллегоризм (потому что гомеровская красота указывает не на что-либо другое,
существенно от нее отличное, а только на самое же себя), и не идеализм
(потому что здесь совершенно нет никакого примата сознания над бытием). Эту
эстетику можно называть как угодно, но нельзя забывать образа льющейся,
текучей и лучистой сущности, его надо ставить в центре всей гомеровской
эстетики.
какая-либо мифология? Несомненно, мифология здесь содержится, потому что эта
текучая сущность красоты обрисована у Гомера как нечто живое и одушевленное
и притом как орудие действия самих богов.
Ведь красота здесь достигла такой степени абстракции, что она уже далека от
всякого антропоморфизма, от всякой персонификации и представляет собою некое