ни тем паче брата Стефана. Прозрение приходит к нему нежданно, в один
летний вечер, и потрясает Варфоломея до самой глубины естества, до
тяжкого, неисходного отчаянья.
схожие со старинным золотом столбы вечерних лучей, пробившись понизу
сквозь мохнатый заплот могучих елей, легли на черничник и травы.
Пламенно-темные стояли на закате стволы дерев. Варфоломей невольно
замедлил шаги, следя тот миг, когда алые светы, багрец и черлень, угаснут
и сиреневый холод, легчая, обоймет небеса и наполнит туманом кусты. На
опушке, прямь заката, стояли двое, и Варфоломей не сразу узнал Стефана с
Нюшею, а признав, остоялся растерянно и застыл.
круто склонив чело и судорожно комкая пальцами кожаные завязки плетеного
пояса, а Нюша - в вечной позе всех любимых, чуть наклонившая голову,
покорная и загадочно-недоступная, с цветком в рассеянных и чутких пальцах,
слегка отклонив задумчивое лицо от закатных лучей, вся уже словно овеянная
бархатною лиловою голубизною наступающей, ночи.
пробудилось ревности (это чувство было еще и чуждо ему, подростку), но
зато поднялась глубокая обида на брата, что предал то, высокое, о коем
говорил сам и о коем он, Варфоломей, мыслит теперь самой глубиною души.
Обида и горечь, горечь одиночества, захлестнули его, словно волною. Он
отступил, еще отступил, стараясь не хрустнуть веткою, не выдать ничем
своего невольного присутствия тем двоим, на закате. Отступил еще и еще и,
поворотясь, пустился бежать стремглав прочь, в лесную глухомань, с
ослепшими от слез глазами, не разбирая уже ни дороги, ни преград на
пути...
отчаянно, надеясь хотя устать, но сильное сердце не давало одышливости, и
чуть только он останавливался, застывал, внимая красному гаснущему пламени
заката меж еловых стволов, как тотчас перед его мысленным взором вставали
те двое: брат, с опущенной долу головою, и Нюша, в задумчивом ожидании, с
забытым цветком в руке... И в нем вновь подымалось отчаяние на измену
брата, и он опять пускался бежать через корни, коряги, кочки и водомоины,
спотыкаясь, падая, обрывая рубаху и лицо о колючие ветви, сбивая пышные, с
болотным запахом, папоротники, и с надрывным отчаянием чуял, что беда
бежит вместе с ним, не отступая ни на шаг.
светила, уже мохнатые руки туманов поднялись из болот и глухо вдалеке
ухнул филин, а он все бежал и шел, шатаясь от горя и усталости, и снова
бежал, неведомо куда и зачем.
упав в жесткий брусничник и белый мох, он затрясся, исходя звучными в
ночной тишине одинокими рыданиями. Неведомо почему, безотчетно, русич,
даже и так вот, чтобы упасть и завыть от горя, выберет место высокое,
<красное>, место из тех, которые исстари зовут <ярами> - в честь древнего
славянского бога-солнца, Ярилы, выберет высоту и выйдет на высоту. Не
память ли то о гористой прародине далеких пращуров, с которой разойдясь
широким разливом по равнинам Руси, все равно выбирали русичи для
поклонения солнцу (и выбирали, и насыпали сами!) высокие крутые горушки,
где и водили хороводы в Ярилину честь? И позже хороводы водили всегда на
<горках>, и любовь к высоте осталась, хотя и в том, что церкви божии
ставили на местах высоких, <красных>, на холмах и крутоярах великих
русских рек. Да и селились на высоте, предпочитая ходить вниз, к реке, за
водою, лишь бы оку была открыта неоглядная ширь земли и небес.
чередою лесов уединенная долина, а теперь лишь сквозистая тьма облегала
окрест, и лежал Варфоломей, затихая в рыданиях, лежал и думал,
успокаиваясь понемногу и начиная смутно понимать, что потеряно далеко не
все, что измена брата еще ничего не изменила в его, Варфоломеевой, судьбе,
и от мыслей о Стефане он, невестимо, перешел к тому, чей великий пример
всегда и во всем предстоит мысленным очам христианина.
и все, человек. И, как человек, сомневался в назначении своем, страдал,
мучался (и молил даже: <Да минет меня чаша сия!> - в последнюю ночь). Что
же, значит, и всякий смертный может повторить путь Спасителя от начала и
до крестного конца? Может и, значит, должен? И вот зачем и почему Христос
и вочеловечился, родился, страдал, молил и погиб на кресте! И поэтому -
можно! Он даже приподнял голову, ослепленный вспыхнувшею мыслью,
безотчетно вперяясь в окрестный мрак. Можно и должно! Быть равным Христу -
это не гордыня, а требование божие! Быть равным Господу! В трудах, в
скорбях (не в чудесах, конечно! То уже была бы гордыня!), в повторении,
вечном, как таинство святого причастия, в вечном повторении крестного
пути!
на закатной, охристо-желтой полосе и поразился тому, как близко увиденное
сейчас к тому, что не пораз снилось ему ночами. Вот в такой же лесной
пустыне, на таком же холме! И пусть Стефан... только поможет ему... Пусть
он будет для него, Варфоломея, словно Иоанн Предтеча. А Нюшу он полюбит.
Должен полюбить, раз ее любит Стефан. Она ведь не виновата ни в чем!
вершинам елей, и бледно-желтое мертвенное сияние осеребрило вершины.
Всходила луна.
повалушу и вышние горницы, заглянул и в нижние клети княжеских хором,
прошал братьев, мачеху, но и она не знала, пока кто-то из слуг не сказал
ему, что князь Иван Данилыч поизволили пройти в черную, откуда топят печи,
и ныне сидит там. Калита действительно сидел здесь, в прокопченной дочерна
задней клети, куда выходили устья печей спальных и гостевых горниц и где
сейчас густо клубился серый дым и багрово отблескивали языки огня,
выплескивавшие из кирпичного жерла муравленой лежанки княжой палаты. Сидел
сгорбясь, под шевелящимся пологом сизого дыма, в холщовом некрашеном
азяме, даже не на скамье, а на простом сосновом чураке, и смотрел в огонь.
Склонив голову, он косо, снизу вверх, поглядел на Семена. В отсветах огня
лицо его казалось очень старым, но в глазах от пробегающего пламени словно
бы шевелилось, то пряталось, изредка выныривая наружу, лукаво-усмешливое.
Чем-то сейчас отец напоминал юрода, и Семен поперхнулся, замолк, борясь с
дымным удушьем.
Иван. - Садись! Стоем стоять - дым-от очи выест! Вон скамья.
отбиты и разбиты. Теперь ворочают домовь, <посрамлены и ранены>.
Посрамлены!
травами белошелковом сарафане сверх голубого домашнего зипуна, на его
булгарские, цветной кожи, сапоги. Споро подбросил дрова в печь. Вышел,
плотнее притворив двери. Иван проводил холопа глазами. Когда закрылась
дверь, возразил:
изразчатая печь, тепло и благая воня, воздушная легота. Здесь - безумство
огня и горечь дымная. Можно сидеть там и не ведать сего черного покоя,
можно и отсюда зрети, не чая инова жилья! Но убери сей огнь, станет ли там
тепло? И, напротив, не для того ли горнего тепла огнь сей возжигают?
Похотети здесь чистоты воздушныя - загасити огнь, и хлад обнимет не токмо
те вышние горницы, но и сию дымную клеть ознобит! Так и все в жизни
переплетено и завязано и ко взаимной пользе живет, хотя бы и казалось
инако! Не будем посылать новой рати на Двину. И на Новгород не пойдем.
Ежели новогородцы паки разобьют московитов, боюсь, мы с тобою потеряем
столько, что и всем серебром закамским нам того не окупити станет, сын!
Ныне приходит сказать, что владыка Василий умнее меня.
но все еще не веря, что родитель прав.
вошел с дровами. Калита, паки переждав, уже в легком нетерпении, когда тот
наложит печи, продолжил:
Никогда не спеши с Новгородом!
спешишь. А неможно. Да и пред Богом нельзя, наверное... Грешно! Ты,
Семушка, - он поднял глаза на сына, и что-то молящее, жалобное, так что у
Семена защипало глаза, прозвучало вдруг в отцовом голосе, - ты, при смерти
моей, дела моего не покинь!