нии решил приобщить Фалю и Галю к сладким таинствам охотничьей жизни.
Хотя у Фрейда все продолговатые, а тем более стреляющие предметы означа-
ют одно и то же, клянусь - с моей стороны это был чистейший альтруизм.
Когда папа с мамой были на школьном вечере (вечер без Яков Абрамовича -
это как песня без баяна, как Россия без Волги), я, безумолчно поощряя их
радостно-захлебистой говорливостью, привел Батю и Катю к нам домой (мы
жили уже возле Столовой в полулягашском доме на две семьи - кирпичный
низ, рубленый верх) и, подобно Ноздреву, перепоказал им решительно все,
так что под конец уже ровно ничего не осталось показывать, но Моня и Со-
ня взирали на велипутские головки с таким же выражением, с которым их
микроскопические двойники смотрели на них самих.
в торчащий из-под снега узлом закрученный чурбак, не дающийся ни топо-
рам, ни клиньям. Когда пуля, взвыв, бесследно исчезла, оставив на дере-
вянном желваке чуть размахрившуюся ссадину, я сообразил, что она вполне
могла бы срикошетить и кому-нибудь в брюхо - вот тут бы мне и остано-
виться. Но в упоительном чаду великодушия мог ли я думать о таких (ев-
рейских) мелочах! Я позволил Пусе и Русе по целых два раза бабахнуть (с
огнем!) в белый свет, верней, уже в ночную тьму и, задыхаясь от альтру-
истического восторга, повел их в дом, лихорадочно подыскивая, каким еще
наслаждениям их подвергнуть (они уныло и терпеливо помаргивали; странно:
лиц у них нет, а морганье есть - было же, стало быть, чем моргать?).
трещин. О, придумал! Глядите, глядите, сейчас будет атомный взрыв! Я,
обжигаясь от нетерпения, отодвинул чугунные кружочки (обнажились дышащие
нестерпимым жаром светящиеся багрец и золото) и бросил в жертвенник ще-
потку дымного. Пахх - метровый черный гриб вырвался из чугунного крате-
ра, пахх - еще один, еще, еще... Теперь давайте вы, берите, берите, уго-
щайтесь, у меня завались...
терпеливо помаргивая, побрасывать совсем уж поштучные порцийки, распада-
ющиеся на отдельные попшикивания. Да не жидитесь вы - вот как надо, вот,
вот!... Атомные грибы, один другого величественней, взмывали над плитой,
окутывая сушившееся над нею белье. Кухня начала подергиваться сизой
мглой, а Туся и Буся - наконец-то подавать признаки жизни. В эйфории
Пигмалиона я и не заметил, как так получилось, что мы стоим у порога, а
темная бутылища лежит на плите, и черная струйка течет из ее серебряного
горла прямо в огнедышащую трещину. Шлепнуться бы на пол, рвануть в сенцы
- но ведь я был рожден для подвигов... "Тикайте!" - заорал я, как Петя
Бачей, и, отворачивая лицо, метнулся к бутылке. Кися и Пися не заставили
себя просить дважды. С быстротой молнии они шмыгнули в дверь, и больше я
их никогда не видел.
тяжко вздохнуло какое-то исполинское животное. Бесчисленные художни-
ки-баталисты не солгали: взрыв действительно имел форму огненного кону-
са.
сознание - сказать не могу. Первое, что вспыхнуло в отшибленном уме -
"Он катался по земле, держась руками за выжженные глаза" - я только что
прочел, как у одного злодейского индейца разорвало старинное ружье.
пальцами пойманным воробышком; другая рука схватилась за какую-то слизь.
Голова звенела на такой поднебесной ноте, что никакой боли я не чувство-
вал, - вернее, не сознавал, что чувствую - что-то же толкнуло меня пос-
мотреть на руки. От окорочной части большого пальца был отвален и торчал
под прямым углом щедрый треугольный ломоть, открывая свежайшую арбузную
мякоть (я помнил назубок прейскурант за мясницкой спинищей Володина:
свинина жирная, беконная, мясная, обрезная и мясо хорошо упитанных моло-
дых свиней). Кожа на кулаках была совершенно угольная - точь-в-точь пе-
ченое яблоко - и съежилась в узенькую оборочку у костяшек, открыв неж-
но-розовое поле.
ления, - уж очень я ничего не соображал, - но, с трудом припоминаю,
дальнейшие свои подвиги я вершил не то подвывая, не то поскуливая. Одна-
ко поведение мое единодушно было признано геройским: целесообразность
ошибочно считают плодом самообладания.
ковш (бочка стояла тут же) и залил огонь, заплескал. Потом обнаружил,
что на мне самом горит серая туальденоровая рубашка (середину выжгло
сразу, а по краям огонек змеился, словно весенний пал в степи), и я с
крыльца бросился в снег, как делали танкисты в войну. Потом что-то еще
ужалило меня в руку повыше локтя (там до сих пор круглый темный засо-
сик), и я увидел впившийся туда маленький огонек. Я затер его горстью
снега, будто мочалкой. Вернулся тем же автоматом в кухню, еще что-то по-
заливал. Увидел морозную тьму за окном - в рамах не осталось ни единого
стекла (у соседей фотокарточки посыпались со стены). Эта тьма почему-то
тоже навек застыла в глазах - вернее, теперь уже в глазу. Сейчас я пони-
маю, что в выбитые окна смотрит нагая реальность, жизнь как она есть;
глядя же на нее сквозь стекла, мы видим в них отражение нашего, челове-
ческого мира, - но неужто я мог и тогда что-то такое почувствовать?
сился в комнату и долго кружил в поисках зеркала. Нашел, погляделся, но
ничего не разобрал - только ярчайше-алые ручейки бойко бежали по черно-
талу - кочегар под кровяным душем. И тут же напрочь забыл. Меня потом
спрашивали, чего ради я выписывал по комнате эти кровяные вавилоны, а я
клялся и божился, что в комнате ноги моей не было. Лишь через много лет
меня вдруг озарило: ба - так это ж я тогда зеркало...
ровую кухоньку, ватно-стеганый столовский сторож каждого входящего тщет-
но пытается поразить сообщением: "Я думал, на шахте чего взорвалось". Я
понимаю только одно: надо держаться, как будто ничего особенного не про-
изошло, и мертвыми губами пересказываю, что же стряслось, бдительно об-
ходя Беню и Феню, а то получится, что я их заложил (вы, дорогой чита-
тель, первый, кому я открываю эту тайну). Меня укладывают на кованую де-
довскую койку, хоть я и не вижу в этом никакой необходимости. В дверях
возникает растрепанная мама (хочется сказать - простоволосая, хоть она и
в накинутой шали: волосы выбиваются наружу очень уж по-простому, непохо-
же на гранд-даму, только что покинувшую блистательный бал под гимнасти-
ческими кольцами). Ей втолковывают что-то очень рассудительное, а она не
слушает, повторяет, задыхаясь: "Где он, где?.." Увидав, где, она, мне
показалось, укусила себя за две руки разом - и тут меня впервые затряс-
ло: "Мамочка, не надо, не плачь, а то я тоже буду!.." - и уже занес ногу
над манящей бездной сладостных воплей и упоительных конвульсий. Нет,
нет, я не плачу, вмиг подтянулась мама, старый ворошиловский волк, - и
мы становимся предельно будничными, насколько мне позволяет контуженный
язык.
лись. Помню сладенькую снисходительную улыбочку Казаковской мамаши: ди-
тя, мол... А укол почему-то делают в колено - зря, мать честная, спорил.
Обжигают морозом носилки. В полумраке "скорой", без свидетелей, я начи-
наю понимать кое-что и сверх того, что надо держаться как ни в чем не
бывало. "Мне кажется, что это сон", - делюсь я с мамой своим ощущением.
И она с полной простотой убежденно кивает: "Да, это страшный сон". "Ка-
кой крепкий парнишка, - поворачивается к нам шофер. - Я недавно руку ош-
парил, так три ночи матюгался".
свидетелей чуточку подточило мое достоинство. В приемном покое меня за-
чем-то раздели догола, и я уже не просил, чтобы мама отвернулась, мне
было почти все равно, и голова падала, как у подстреленного дятла. Но
под палящим ожерельем искусственных хирургических солнц, когда во мне
рылись сверкающими щупами, прислушиваясь, не скрежетнет ли осколок
(рентген стекло возьмет, пообещали мне, когда оно заизвесткуется, что
ли, - и не соврали: совсем недавно под правой сиськой высветили целых
два, и притом пальцах в трех от копилочной прорези). Когда меня резали и
сшивали (на нижней челюсти, впрочем, недошили - сначала ждали стоматоло-
га, а потом было не до того, так и остался глянцевый широкий рубец), - я
не проронил ни звука, только изредка мычал - как только зубы не вдави-
лись в кость! Помню, мечтал о недосягаемом счастье - впиться зубами в
руку, - но с руками тоже что-то делали. "Мужик!" - уважительно говорили
сестры.
скучать некогда. Вот меня уже выкатывают в коридор, склоняются папины
очки. Папа тоже на высоте положения: "Ты помнишь, тяжкий млат..."- "Дро-
бя стекло, кует булат", - умудряюсь прошлепать губами и наконец-то выру-
баюсь.
горчичники, но освещенный мирок, еще сохранившийся во мне, слишком уж
мал, чтобы вместить что-нибудь по-настоящему огромное. Меня вертят и ку-
тают как мумию, но я твердо помню, что дозволяется лишь помыкивать.
металась метель. Металась, извивалась, кружила, пытаясь ухватить себя за
хвост, заметала и без того малопроезжие дороги, а носилки поднимались,
наклонялись, опускались, покуда я не оказался в бочке, крашенной изнутри
в цвет солдатских галифе. Продольные и поперечные деревянные ребра, ма-
мино лицо, которое я могу только узнать, а воспринять его выражение уже
не в силах.
начальник - папин ученик, как все в Эдеме - сказал: "Под мою ответствен-
ность", - и я приземлился в Кокчетаве, ибо на Ирмовке умели отрезать