цвела в камерах легенда об Алтае. Те редкие, кто когда-то там был, а
особенно -- кто там и не был, навевали сокамерникам певучие сны: что' за
страна Алтай! И сибирское раздолье, и мягкий климат. Пшеничные берега и
медовые реки. Степь и горы. Стада овец, дичь, рыба. Многолюдные богатые
деревни... *(15)
незамутненном воздухе! Погладить добрую серьезную морду лошади! И будьте
прокляты, все великие проблемы, пусть колотится о вас кто-нибудь другой,
поглупей. Отдохнуть там от следовательской матерщины и нудного разматывания
всей твоей жизни, от грохота тюремных замков, от спёртой камерной духоты.
Одна' жизнь нам дана, одна маленькая короткая! -- а мы преступно суем её под
чьи-то пулеметы или лезем с ней, непорочной, в грязную свалку политики. Там,
на Алтае, кажется жил бы в самой низкой и темной избушке на краю деревни,
подле леса. Не за хворостом и не за грибами -- так бы просто вот пошел в
лес, обнял бы два ствола: милые мои! ничего мне не надо больше!..
войны! Мы видели, что нас, арестантов, текут миллионы, что еще большие
миллионы встретят нас в лагерях. Не может же быть, чтобы стольких людей
оставили в тюрьме после величайшей мировой победы! Это просто для острастки
нас сейчас держат, чтобы помнили лучше. Конечно, будет великая амнистия, и
всех нас распустят скоро. Кто-то клялся даже, что сам читал в газете, как
Сталин, отвечая некоему американскому корреспонденту (а фамилия? -- не
помню...) сказал, что будет у нас после войны такая амнистия, какой не видел
свет. А кому-то и следователь САМ верно говорил, что будет скоро всеобщая
амнистия. (Следствию были выгодны эти слухи, они ослабляли нашу волю: черт с
ним, подпишем, все равно не надолго.)
надолго.
четверть столетия амнистии политическим не было -- и никогда не будет.
(Какой-нибудь камерный знаток из стукачей еще выпрыгивал в ответ: "Да в
1927-м году, к десятилетию Октября, все тюрьмы были пустые, на них [белые
флаги висели]!" Это потрясающее видение белых флагов на тюрьмах -- почему
белых? -- особенно поражало сердца. *(16) Мы отмахивались от тех
рассудительных из нас, кто разъяснял, что именно потому и сидим мы,
миллионы, что кончилась война: на фронте мы более не нужны, в тылу опасны, а
на далеких стройках без нас не ляжет ни один кирпич. (Нам не хватало
самоотречения вникнуть если не в злобный, то хотя бы в простой хозяйственный
расчет Сталина: кто ж это теперь, демобилизованный, захотел бы бросить
семью, дом и ехать на Колыму, на Воркуту, в Сибирь, где нет еще ни дорог, ни
домов? Это была уже почти задача Госплана: дать МВД контрольные цифры,
сколько посадить.) Амнистии! великодушной и широкой амнистии ждали и жаждали
мы! Вот, говорят, в Англии даже в годовщины коронаций, то есть каждый год,
амнистируют!
неужели же теперь, одержав победу масштаба века и даже больше, чем века,
сталинское правительство будет так мелочно мстительно, будет памятливо на
каждый оступ и оскольз каждого маленького своего подданного?..
войнах, а поражения в них! Победы нужны правительствам, поражения нужны --
народу. После побед хочется еще побед, после поражения хочется свободы -- и
обычно её добиваются. Поражения нужны народам, как страдания и беды нужны
отдельным людям: они заставляют углубить внутреннюю жизнь, возвыситься
духовно.
столетия великих напряжений, разорений, несвободы -- и новых, и новых войн.
Полтавское поражение было спасительно для шведов: потеряв охоту воевать,
шведы стали самым процветающим и свободным народом в Европе. *(17)
упускаем: именно благодаря ей освобождение крестьян не произошло на
полстолетия раньше; именно благодаря ей укрепившийся трон разбил
декабристов. (Французская же оккупация не была для России реальностью.) А
Крымская война, а японская, а германская -- все приносили нам свободы и
революции.
Поговорив со старыми арестантами, постепенно выясняешь: эта жажда милости и
эта вера в милость никогда не покидает серых тюремных стен. Десятилетие за
десятилетием разные потоки арестантов всегда ждали и всегда верили: то в
амнистию, то в новый кодекс, то в общий пересмотр дел (и слухи всегда с
умелой осторожностью поддерживались [Органами]). К сколько-нибудь кратной
годовщине Октября, к ленинским годовщинам и к дням Победы, ко дню Красной
армии или дню Парижской Коммуны, к каждой новой сессии ВЦИК, к закончанию
каждой пятилетки, к каждому пленуму Верховного Суда -- к чему только не
приурочивало арестанстское воображение это ожидаемое нисшествие ангела
освобождения! И чем дичей были аресты, чем гомеричнее, умоисступленнее
широта арестанстких потоков, -- тем больше они рождали не трезвость, а веру
в амнистию!
Солнце же несравнимо ни с чем. Так и все ожидания в мире можно сравнивать с
ожиданием амнистии, но ожидания амнистии нельзя сравнить ни с чем.
спрашивали: что он слышал об амнистии? А если двоих-троих брали из камеры С
ВЕЩАМИ, -- камерные знатоки тотчас же сопоставляли их ДЕЛА и умозаключали,
что это -- самые [легкие], их разумеется взяли освобождать. [Началось!] В
уборной и в бане, арестантских почтовых отделениях, всюду наши активисты
искали следов и записей об амнистии. И вдруг в знаменитом фиолетовом
выходном вестибюле бутырской бани мы в начале июля прочли громадное
пророчество мылом по фиолетовой поливанной плитке гораздо выше человеческой
головы (становились значит, друг другу на плечи, чтоб только дольше не
стерли):
написали бы!") Всё, что билось, пульсировало, переливалось в теле --
останавливалось от удара радости, что вот откроется дверь...
послал мыть уборную и там с глазу на глаз (при свидетелях бы он не решился)
спросил, сочувственно глядя на его седую голову: "По какой статье, отец?" --
"По пятьдесят восьмой!" -- обрадовался старик, по кому плакали дома три
поколения. "Не подпадаешь..." -- вздохнул надзиратель. Ерунда! -- решили в
камере. -- Надзиратель просто неграмотный.
по-женски прекрасными глазами, очень напуганный следствием. Он был
безусловно провидец, может быть в тогдашнем возбужденном состоянии только.
Не однажды он проходил утром по камере и показывал: сегодня тебя и тебя
возьмут, я видел во сне. И их брали! Именно их! Впрочем душа арестанта так
склонна к мистике что восприниемает провидение почти без удивления.
рассказал мне сон со всеми атрибутами тюремных снов: мостик через мутную
речку, крест. Я стал собираться и не зря: после утреннего кипятка нас с ним
вызвали. Камера провожала нас шумными добрыми пожеланиями, многие уверяли,
что мы идем на волю (из сопоставления наших [легких] дел так получилось).
отбиваться насмешками, но пылающие клещи, горячее которых нет на земле,
вдруг да обомнут, вдруг да обомнут твою душу: а если правда?..
каждом жизненном изломе арестант прежде всего должен пройти [баню]). Мы
имели там время, часа полтора, предаться догадкам и размышлениям. Потом
распаренных, принеженных -- провели изумрудным садиком внутреннего
бутырского двора, где оглушающе пели птицы (а скорее всего одни только
воробьи), зелень же деревьев отвыкшему глазу казалась непереносимо яркой.
Никогда мой глаз не воспринимал с такой силой зелени листьев, как в ту
весну! И ничего в жизни не видел я более близкого к божьему раю, чем этот
бутырский садик, переход по асфальтовым дорожкам которого никогда не занимал
больше тридцати секунд! *(19)
название очень меткое, к тому ж главный вестибюль там похож на хороший
вокзал), загнали в просторный большой бокс. В нём был полумрак и чистый
свежий воздух: его единственное маленькое окошко располагалось высоко и без
намордника. А выходило оно в тот же солнечный садик, и через открытую
фрамугу нас оглушал птичий щебет, и в просвете фрамуги качалась ярко-зеленая
веточка, обещавшая всем нам свободу и дом. (Вот! И в боксе таком хорошем ни
разу не сидели! -- не случайно!)
безделку.
ходили по боксу и, загонявшись, садились на плиточные скамьи. А веточка всё
помахивала, всё помахивала за щелью, и осатанело перекликались воробьи.
пяти, вызвали. Он вышел. Дверь заперлась. Мы еще усиленнее забегали в нашем
ящике, нас выжигало.
это был не он! Жизнь лица его остановилась. Разверстые глаза его были слепы.
Неверными движениями он шатко передвигался по гладкому полу бокса. Он был
контужен? Его хлопнули гладильной доской?
стула, то смертный приговор ему во всяком случае объявлен.) Голосом,
сообщающим о конце Вселенной, бухгалтер выдавил: