непременно, многих из нас... А впрочем, не знаю!
светила горничная, перевесившись через перила, и, как всегда, Лавренко
посмотрел на ее чистенькую пикантную фигурку, выпукло освещенную лампой. И
ему стало жаль ее и противно.
рассвета.
озабоченно сказал:
тотчас же поймал себя на этой мысли и мучительно покраснел.
-если бы вы знали, какой я трус!
дело, голубь мой!..
извозчичий трактирчик такой... - спросил вдруг Лавренко, и ему самому было
стыдно, что он говорит о бильярде. Ему всегда было неловко приглашать
играть, потому что казалось, будто он уже всем решительно надоел своим
вечным бильярдом и что только из деликатности соглашаются с ним играть.
желания Лавренко, к которому чувствовал нежное уважение, ответил Сливин.
с четвертью. - Ну, до свидания, голубь мой!.. Завтра, может быть, не
увидимся?.. Вы где будете?..
теплую, грустную нежность друг к другу.
опять Лавренко остался один. Ему вдруг до боли захотелось, чтобы было
куда-нибудь пойти, встретиться с дорогим человеком, который пожалел бы его и
боялся бы за него. Он вздохнул и медленно пошел по тротуару, грузно шагая и
постукивая тростью.
красивая куча мяса ест, пьет, спит и совокупляется с женщинами... Такая
физиологическая жизнь продолжится и за гробом, и после смерти эта куча мяса
не исчезнет без следа, а будет разлагаться, претворяться, потом опять есть,
опыляться и так без конца... Казалось бы! А между тем он боится смерти,
может быть, во сто раз больше, чем те, которые живут самой тонкой духовной
жизнью, которой действительно конец за гробом... Да... Ну, так что же?"
черные одинаковые фигуры, и, когда проходили под слабым светом подворотного
фонарика, один за другим, над ними тускло блеснули четыре штыка. В груди у
Лавренко все сжалось и притаилось.
проговорили о близости смерти и смолкли в безвестном отдалении.
V
и вперед, заложив руки за спину и глядя на носки своих светло вычищенных
сапог. Он был так же массивен, красив и изящен, как всегда, но какая-то
неуловимая растерянность вдруг появилась на лице, в беспокойном выражении
глаз и в чуть заметном дрожании пальцев.
немыслимо не выказывать себя самым умным, самым храбрым, самым честным и
самым твердым человеком, ему было легко не думать. Но когда он остался
наедине с самим собою, словно какой-то флер спал с его души, и голо, и
коротко встал перед ним беспощадный настойчивый вопрос, которого он никогда
не подозревал и который теперь вдруг оказался неотложным и неотвратимым.
красивый, самый блестящий и смелый человек в свете. То, что его любили
женщины и с восторгом отдавались на забаву его холеному, сильному и
здоровому телу, то, что он был ловким и действительно прекрасным хирургом,
то, что он был революционером и шесть месяцев просидел в одиночке, откуда
вышел таким непреклонно убежденным, каким и вошел, приучило его верить в
себя и никогда не задавать вопроса, действительно ли он так прекрасен и
силен.
его красноречием, храбростью и убежденностью он не может не выдвинуться в
первые ряды и не стать, как ему рисовалось, членом конвента, народным
трибуном, вождем. И мысль об этом опьяняла его романтическим восторгом и
даже смерть на гильотине казалась ему только последним мрачно красивым
аккордом.
чуть не поголовно влюбленных в него девушек сказать:
питаться мертвечиной.
таким же убеждением.
ему кровь, и совершенно определенно, ясно и неотвратимо он понял, что боится
смерти и не пойдет на нее.
чтобы мысль эту не слышал даже он сам, растерянно подумал Зарницкий.
сжавшегося безвольно и пугливо. И весь многолетний мираж красоты, смелости и
обаяния вдруг слетел, и Зарницкому показалось, что он гол, слаб и растерян,
как гаденький, подленький зверек, с которого содрали блестящую шкурку.
сплетений мысли, он вспомнил шутливый афоризм одного приятеля:
была так мучительна, что у него потемнело в глазах, и весь кабинет с его
внушительной строгой мебелью тихо поплыл кругом.
безжалостного, подумал Зарницкий. - Это так... нервы расходились... Надо
лечь спать... а там посмотрим!"
уже растерянными, короткими, порывистыми, и, чувствуя это, он начал
невыносимо страдать. Можно было думать, можно было забыть или помнить, но
завтрашний день, а с ним смерть придут, и нельзя будет не пережить их.
когда-нибудь все это прошлым...
легко и можно устроить так, что очень немногие, а быть может, и никто не
догадается, уже была у него в мозгу, тонкая, как уж, юркая и трусливая, но
он старался думать, что даже мысли об этой мысли у него нет, потому что у
него ее не может быть.
ни было, а отступления не может быть и будь что будет.
бессловная мысль, как мышь в мышеловке, быстро и все очевиднее и яснее для
него описывала круги, отыскивая и изобретая все возможные способы обмана и
увертки.
завтра никуда, Зарницкий все-таки сам не знал, пойдет или не пойдет, и был
уверен, что такой человек не может даже думать, чтобы не пойти. Было похоже
на то, будто его мозг утратил связь и цельность, и каждая частица его думает
свое. И путаница эта отдаленно напомнила о сумасшествии.
утраченной отныне вере в свою красоту и превосходство над всеми людьми.
жаловаться, как будто его обижают незаслуженно, и бить себя головой о стену
с презрением, плевками и пощечинами, как последнюю тварь.
холеными щеками, и это даже доставило ему мучительное наслаждение.
глазами уставился на стену, ничего не видя перед собой.
спросил он себя.
никогда нельзя будет чувствовать себя таким красивым и счастливым, нельзя
будет заглянуть в лицо тысячам людей.
одновременно под этой мыслью проскользнула другая, и опять было очевидно и
то, что нельзя уехать, и то, что он уедет, и что нельзя жить, и что все-таки
он переживет.
темную спальню. Тысячи мыслей со всех сторон набежали на него, как тот мрак,
который бежал за лампой, но, упрямо стиснув зубы и притворяясь, что всецело
поглощен сниманием сапог и брюк, он каждую упрямо отражал и затемнял. - Я
вовсе не думаю об этом, не думаю, вот и не думаю вовсе... Там будет видно!