едва внятно, а когда занимался ветерок, звон густел, угрюмая, бурная, все
лето недовольно гудевшая река начинала искрить из конца в конец, открываясь
добрым материнским ликом.
реки чудилась вроде бы даже покаянная виноватость -- была вот все лето злая,
мутная, неласковая, затопила птичьи гнезда, не оделила добычей рыбаков, не
одарила радостью купальщиков, распугала с берега детей, отпускников...
свету! И чуть слышный хрустальный звон кругом, россыпь искрящихся
колокольчиков над берегами -- голос грустного предзимья по всему
поднебесному миру.
повернет на весну, я, если живу в деревне, наломаю веток ольхи с сережками,
поставлю их в банку с водой и с удивлением наблюдаю, как эти черные, почти
обугленные ветки, которых и солнце-то коснулось чуть, только чуть, да и
солнце-то далекое еще, морозное, стронутые соком, встрепенулись,
зашевелились в себе.
дрогнула, отеплилась багровым цветом, а ветви шоколадно заблестели и
окропились бледными свечечными язычками набухших почек.
и замрет, дожидая своего срока, пропуская перед собой краткую накипь цвета
-- листу родиться надолго, на все лето, лист может и должен подождать.
лапки, насорят буровато-желтого цвета, похожего на отруби, и, обмерев от
свершенного таинства обсеменения, обвиснут в изнеможении, неслышным,
последним выдохом развеют прах цвета, бесплотную пыльцу. По всему столу, на
бумагах, на чернильнице, на окне лежит, светится цветочная пыльца, а
сережки, отдав себя грядущему празднику веснотворения, как-то опустошенно
обвиснут, свернутся и упадут отгорелыми папиросными бумажками.
поперек нее лежит ольха, из снега желтеет пенек с красной каемкой. Кто-то
наточил топор, пробовал острие и смахнул деревце. Может, выбирал палку иль
оглоблю, на какую-либо хозяйственную надобность срубил, посмотрел -- не
годится, пошел дальше рубить. У нас много всего -- чтобы выбрать по сердцу
новогоднюю елку, иные привереды по двадцать их свалят.
попользовался подарком -- наломал веточек с вершины срубленной ольхи,
подумал и три-четыре ветки от пенька отломил.
Те, что я от живого пенька отломил, -- ожили, зацвели, семенем сорить
начали, а на ветках, которые со срубленного ствола, сережки затвердели.
Висят каменно, словно летошний сорочий помет прилип и прутикам, -- не
хватает им силы зацвесть, а судя по срубу пенька, и жили-то отдельно от
корней не более недели. Измученная, дохлая, одна сережка наконец-то
треснула, потом еще одна. Медленно, заторможенно, каждая по отдельности
пробовали цвести сережки со срубленной вершинки, но так на полпути и
замерли, засохли в полуцвете, выдохнув из своей сиротской души чуть видную
порошинку пыльцы -- смолкла песня цвета на полуслове.
неподрубленных ветках, сливая животворящую силу с весенним разгулом
цветения, распирало их силой нарождающейся жизни, рвало на них кожу,
обнажало жаркую плоть.
отнятая от корней, с перерубленным стволом? И люди, русские люди, как же
они-то? Уронят ли семя свое на новом месте, на железо, на кирпич, на цемент?
И познают ли радость цветения, без которого сама жизнь уже не жизнь, а
только производство скота, жратвы, назьма.
разогнал их во дворе, качнул и растрепал яблоню под окнами, убежал торопливо
и без оглядки.
утешил, не напоил.
листья на яблоне все дрожали, и сама, кривая, растопорщенная, яблоня
напоминала брошенного, обманутого ребенка.
чуть-чуть шумит перекатами, словно боится нарушить зарождающуюся грусть,
стряхнуть поседелость на кустах, висящих над нею.
перекатах, паутина плывет с татарника и кипрея. Его полно тут, татарника, на
пашнях, особенно на овсах, кипрея -- на вырубках. Ночью над Быковкой
мелькают просверки, словно электросваркой разрезая сталистую твердь речки,
-- звезды ли августовские падают? Или отблески северных позарей достигают
Урала? Может, и с Антарктики отголоски сияний достигают безвестной речки
Быковки? Земля в августовские ночи совсем не ощутима, хочется притихнуть
вместе с нею, пожалеть себя и ее за что-то, приласкаться к теплому --
наступающим холодом, тьмою дышит ожившее пространство.
лежат неровными слоями над зеленой отавой, по-над речкой. И речка сквозь
туман и не смытую на песках пленку пуха кажется стылой.
длинно, трудолюбиво, боясь сделать паузу, ровно бы спешат докосить все, что
еще недокошено в полях и лугах.
назад, они получили покосы к сентябрю, косят урывками перестоялую, худую
траву, мечут ее сырую. Корм из нее никудышный, но какой ни на есть, а корм.
только на вечерней заре лепятся на кусты и чистят перья клювами от паутины.
Песен птичьих уж нет, только хлопоты, только молчаливые заботы перед дальней
дорогой. Природу охватило томление и тревога, за которою последует согласие
с осенью, печальное прощание с теплом, готовность к трудному зимованью, так
необходимому для обновления всего в природе, белому снегу, который глубоко и
тепло прикроет верхушку земли, нарядит ее в белую шапку -- и будет конец
года -- тоже с белой верхушкой.
раздольней, а высота берегов пошла на убыль. Чем шире становился Енисей, тем
положе делались берега, утихало течение, река усмирялась, катила воды без
шума и суеты.
родную реку, вдыхал прохладу белой, тихой ночи. Нос парохода время от
времени так глубоко срывался в воду, что брызги долетали до меня. Я слизывал
с губ капли и ругал себя за то, что так долго не был на своей родине,
суетился, работал, хворал и ездил по чужим краям. Зачем?
тишину ее.
не спал. Вахтенный матрос хотел прогнать меня с палубы, но посмотрел на
меня, постоял рядом и ушел.
его. Туман поднялся над рекою, выступил по логам и распадкам, окурил берега.
Он был недолговечен и пуглив, этот летний туман, и пароходу идти не мешал.
Вот-вот после короткой дремы оттолкнется солнце от острых вершин леса,
взойдет над синими хребтами и спугнет туманы. Они потянутся под срез
тенистых берегов, заползут в гущу леса и там падут росою на травы и листья,
на пески и прибрежный камешник.